Звезды не для нас - страница 37

стр.

– Что хоть с ним? – продолжаю я.

– Пулевое.

Невольно хмыкаю. С первых дней восстания правительственные штурмовики жгут нас световым оружием, – и где достали-то столько? – а раны до сих пор «пулевые».

Световое ружье бесшумно. Все твои спутники на поле боя – вопли раненых, шкварчание кожи да звук вытекающей крови, но раньше или позже все смолкает, уступая место вязкой, скребущей по костям тишине. Для многих она хуже чирканья пуль, рвущих воздух, землю и плоть, или фугасных разрывов, что молотят перепонки в кровь. Меня же она расслабляет. Целебным бальзамом умащивает покромсанную душу, и мысли на время даже перестают жечь мозг, как грязный палец – свежую ссадину.

– Дядя Стёпа вон, – угрюмо кивает ветька на койку. – В этот раз легко отделался. Ухо.

Переметаю взгляд на койку. Там Стёпа без обеих ног, правой руки, с выколотым глазом, а теперь еще и пробитым ухом. Голова его перемотана повязкой с пятнышком крови на месте, где это самое ухо должно быть.

Стёпа – невылазный жилец лазарета. Его забирают в разделочную каждый третий цикл и чего-то лишают. Обе ноги и глаз уже как слизало, пробито ухо, лишили руки. На ней все равно одной фаланги недоставало, как-то пошутил я, так он меня таким презрением обдал, что я чуть в точку от стыда не сжался. Стёпу планомерно превращают в чайничек, как из той книжки про войну прошлого, – оставляют ему только «краник».

Для одних он предсказуемая переменная в непредсказуемости нашего мирка, и этим мирок рушащая, другие же видят в нем мученика. Первых тут большинство, так что к его имени накрепко прикипела ироничная добавка «дядя», а прозвище «святой», которое в ходу у вторых, сдает позиции по всем фронтам. Не знаю, за что ему мстят в разделочной, а ему непременно мстят, потому что если нет – ну его к черту, этот спасительный прутик, и прими меня с головой, стремнина безумия!

– Стёп, – тихо зову я.

Очнулся, нутром чую. Веки не размыкает, не хочет узнавать, какого своего куска лишился теперь. Он не смотрит, он един, он цел.

– Скоро, Степ. Уже совсем скоро.

– Ты думаешь? – подрывается он и глядит на меня единственным глазом навыкате, как шляпка огромного болта.

Глазницы его очерчены тенью, скулы на худом и выцветшем, как у парафиновой куклы, лице туго обтянуты кожей, губы почти стаяли. Сказал бы, жить ему осталось час, да он такой уже давно. Ему не дают умереть.

– Конечно.

И опять спрашивает:

– Точно думаешь, да?

– Точно тебе говорю. Все получится. Наверняка сегодня.

– А как? Ни у кого ведь не получалось, – гнет он свое.

– Увидишь. Жди пока, скоро 240.

Он ненадолго замолкает, но затем вдруг выдает уж больно нелепый вопрос:

– А если сработает, табло обнулится?

– Вот и посмотрим, – улыбаюсь я.

Когда на табло будет 240 часов, прожужжит гудок, и вспыхнет номер следующего заключенного. Тягучий от напряжения воздух рассечет резкий, как вскрик безнадеги, лязг единственной на весь Загон двери. Впечатывая каблуки массивных сапог в грунт, Загон перечертят шестеро в черной броне и масках, схватят нужного человека – и очертя голову обратно. Пробовали сопротивляться или прятаться, но все одно: найдут и силой уведут.

Я выхожу из шатра и подкуриваю половину сигареты. Сейчас слышится только шорох из дальнего угла ставочников. Кто-то плюет в их сторону, а я поражаюсь: даже на скотобойне прохиндеи! Предмет пари один – кого заберут следующим, и мое имя нынче на первых позициях: я в разделочной еще не бывал.

А правда, что будет с таблом? Обнуляется, только когда очередного заключенного уводят на разделку, но сегодня-то никого не уведут!

Вдруг из мыслей меня выдергивает шарканье. Передо мной возникает старичок в лохмотьях, настолько пестрых от грязи, что вся фигура его напоминает гору ветоши. Он тычет на меня крючковатым пальцем и мычит, шамкая беззубыми челюстями.

– Умм… Умм!…

Это наша местная звезда и одновременно самое ненавидимое существо во всем Загоне. Имя его давно истерто хлесткими потоками гнева, и зовут старика просто Ану, потому что кроме как: «А ну пошел отсюда!» он от людей мало что слышит. Дело простое: Ану в загоне старожил, и при этом его не забирали ни разу. Ему, надо думать, и самому от такой жизни убиться хочется – или хотелось, когда он еще в себе был. Тут вообще поди поищи тех, кому жизнь мила, да ведь сам с ней не расстанешься: попробуешь наложить на себя руки, и бравая черная бригада унесет тебя на носилках, а потом вернет в бинтах.