Частная кара - страница 10
Спустя время квартира оживала. Дочь тихонько наигрывала на фортепиано, жена стучала кастрюлями. И голубое облачко каленого масла достигало убежища Агея Михайловича.
Он шел на кухню. Стесняясь и виновато хмыкая, клал на уголок стола деньги сверх выделенного бюджета. Краснел...
— Возьми вот... Купишь что-нибудь себе или Антонине... — И, покашливая, все так же тихо удалялся и шуршал бумагой.
Жена готовила его любимые крымские чебуреки. Агей Михайлович, изнывая от дикого голода, внезапно пришедшего, ждал с нетерпением. И наконец:
— Иди есть! Все готово!
Денег на кухонном столе не было, дочь, пообедав, спешила к подруге, жена, помягчев лицом, смотрела в окно. В душе Агея Михайловича возникал мир. Никто не мог ни до, ни после приготовить таких чебуреков, как его жена.
10. В Крайск Стахов прилетел в полдень. Было ветрено, и совсем так же, как перед его отлетом, мела колкая пороша. Снова тревожно и больно было на душе. Домашний телефон не отвечал, и Стахов позвонил на квартиру тестю, но и там телефон молчал. На работе Антонины не было, ему сообщили об этом, стремительно положив трубку. Не узнали, а может быть, и не хотели узнавать. Антонина наверняка рассказала об их разрыве. Ни она, ни он не умели скрывать своих семейных неурядиц.
Машина стояла на общей аэропортовской стоянке, занесенная снегом.
Стахов еще не успел открыть дверцу, как рядом появился проворный мужичишка в аэрофлотовской коротенькой, замызганной донельзя курточке и форменной, но тоже очень ветхой шапке с эмблемой.
— Тудэ судэ снэг гоням... Начальник есть, дворнык нэт, тудэ-э-э, судэ-э-э...
Стахов молча протянул ему три рубля, и тот, веселея строгими глазами, переменив тон, сказал:
— Пажалста... Став навсэгда, — и так же стремительно исчез, как и появился.
Дома никого не было. В квартире стоял привычный будничный беспорядок. На полу, далеко друг от друга, валялись Антонинины шлепанцы с проношенными мысочками, на кресле и на спинках стульев болтались ее платья, чулки, скомканный халат, в пепельнице на журнальном столике — груда окурков с характерным для Антонины прикусом, и в губной помаде — не ее.
Форточки закрыты, и в квартире был нечистый, спертый табачный запах.
В комнате сына на столе и диван-кровати валялись игрушки, на полу — раскрытый проигрыватель и старенький магнитофон «Яуза».
Стахов вошел в эту комнату и вдруг отчетливо, как-то даже пророчески осознал, что сын будет здоров, что все обойдется, если уже не обошлось.
Но вдруг больнее, чем тревога за его здоровье, пришла осознанность, что Стахову никогда вот так, запросто, не войти в комнату сына. Что отношения их круто изменятся, и это принесет обоим страдания.
В том решительном разговоре с Антониной, долгом и обстоятельном, все казалось простым.
Что ж поделаешь, коли не нашли друг друга, прожив под одной крышей пятнадцать лет? И так бывает.
Бывает, что и не расходятся, копят взаимные обиды, переходящие в глухую злобу, обличая друг друга и отравляя жизнь лишь потому, что у них дети...
У них был Алешка, и ради него они терпели друг друга, стараясь не замечать своей несовместимости, лгали друг другу и забывались в близости, опять же ради него.
И это было нестерпимо для Стахова, как, вероятно, и для Антонины тоже.
Стахов никогда не задумывался над этим и никогда не оправдывал жертвенности ради детей. Ни к чему хорошему эта всепоглощающая жертвенность не приводит. И вдруг, стоя над игрушками, в которые Алешка все еще играл тайно от друзей, почти достигнув отрочества, Стахов почувствовал свое полное одиночество в этом привычном мире. Но еще и одиночество своего ребенка, скрытую детскую тоску, незащищенность от их взрослых решений.
И слезы, нахлынув, сдавили горло. Стахов неожиданно заплакал, взяв в руки Алешкину игрушку. Это был кот в сапогах, нагло и весело улыбавшийся в усы. Стахов плакал и вспоминал точно такого же кота, которого Алешка беззаветно любил и однажды отдал соседке Лии Александровне. Она попросила:
— Алешенька, подари мне этого котика...
И он отдал. А потом горько переживал утрату, плакал тайно. И Стахов с Антониной, распознав это, жалели его.