Что было на веку... Странички воспоминаний - страница 14

стр.

С тетей Тюней все было куда безболезненнее. Помню, что, уз­нав уже в армии о кончине Владимира Николаевича, я написал ей, а вскоре по возвращении поехал на их дачу в Ильинском и, прихра­мывая, чистил садовые дорожки, совершенно запущенные, а прежде окаймлявшиеся прекрасными белыми флоксами. Покойный вооб­ще с величайшим тщанием возился с цветами, облачась в какую-то столь немыслимо заношенную рубаху, что кто-то из потенциальных пациентов довольно свысока спросил его, дома ли доктор Мамонов. «Нету, нету!» — смиренно отвечал Владимир Николаевич.

Изредка виделись мы с тетей Тюней и позднее, но грустно, что могло это происходить и чаще, и теплее. Переселенная с Садовой в район Аэропорта, она доживала свой век в полном соответствии со своим характером — независимо, замкнуто, непроницаемо. Умирая в больнице от рака легких (страстный была курильщик!), за несколь­ко минут до кончины со своей обычной вежливостью ответила на вопрос медсестры: «Нет, благодарю вас, мне ничего не надо...».

Одна из моих более поздних знакомых, писательница Алексан­дра Яковлевна Бруштейн (о ней речь далеко впереди), чьи родите­ли сгинули в вильнюсском гетто, с великой горечью писала в своей прекрасной книге «Дорога уходит в даль», что ей негде поклонить­ся их памяти, сказать слово благодарности. «Я говорю это здесь», — заключала она.

И при всей несопоставимости обстоятельств мне тоже хотелось бы сказать — здесь и сейчас — обо всех упомянутых выше людях то, что не успел или не надоумился сказать прежде. (Счастье еще, что в последние десятилетия жизни Елены Михайловны Владыки­ной, тети Лели, мы с женой очень сблизились с ней, уже не покидав­шей дома, но сохранившей не только ясную голову, — как и ее сест­ра Ольга, — но и живой интерес ко всему окружающему и желание дожить до каких-то общественных перемен).

Только со мной умрут вечера в Хлебном и в Ильинском, немудре­ное веселое музицирование Владимира Николаевича, негромкий го­лос дяди Мини и молчаливость другого деда, дяди Сани. Последний как-то приснился мне со своей хмуроватой доброй улыбкой и «де­журной» остротой («Простите, я без галстука...»), — и так я плакал во сне от горя и от счастья, что могу его обнять и сказать что-то бла­годарное...

Пусть земля будет им пухом! Мы росли в нелегкое, очень нелег­кое время, но именно во многом благодаря этим людям, когда дума­ешь о своих первых годах, в памяти звучат строки поэта:

Серебряной звездой летит в ладони детство,

Мерцает и звенит, спеша уверить всех,

Что жить нам — не устать, глядеть — не наглядеться

На этот первый снег, на этот первый снег.

(Николай Рыленков)


ПОСТСКРИПТУМ ...ЛЕТ СПУСТЯ

Попал я как-то в безумно привилегированную поликлинику в одном из арбатских переулков. Уж и не вспомню, вместо каких старых до­мов вознеслось это громадное помпезное здание, рядом с которым до­вольно внушительный в прежнее время особняк, служивший гнездом аксаковского семейства, нынче выглядит карликом, а уж про крохот­ный одноэтажный с мезонином домишко музея Герцена нечего и го­ворить!

Фамилия доктора, исписывавшей страничку за страничкой в моем скорбном листе, как некогда именовалась история болезни, была не столь уж редкой, но меня, пришедшего сюда Староконюшенным, ка­ким годами хаживал в школу, подмывало задать один вопрос.

И я не удержался:

— Скажите, пожалуйста, среди ваших родственников не было такого — Шуры Иноземцева?

Оказывается, был некий «дядя Шура», по возрасту, пожалуй, ровня мне, но вот жил ли он в Староконюшенном, довольно моло­дая племянница не знает, на ее памяти он обитал далеко отсюда — в Конькове. Там и умер. Воевал, был в плену.

Я-то, как и другие выходцы из предвоенного 9-А, временами встречавшиеся до самых последних лет, думал, что Шура разделил участь Левы Барама, летчика Володи Богдановича, Володи Лобано­ва, Феди Пальдяева, то ли убитых, то ли пропавших без вести. Впро­чем, по последней «категории» проходили и пленные.

Не знаю, дополнит ли мой доктор ту краткую «справку», какую я от нее уже получил; узнаю ли подробности одной из миллионов горьких судеб. Тут может таиться такая давняя семейная боль, на­чиная с самого Шуры, конечно, не избежавшего ни печально памят­ных проверок, возможно, даже лагеря и «срока», который «полагал­ся» этим несчастным людям, поголовно объявленным «изменниками родины», и как минимум — тягостного клейма во все вынюхива­ющих анкетах, будь они прокляты.