День милосердия - страница 31
2
Федор не спал, он только притворился, будто уснул. Ему хотелось побыть одному. Тут была не просто усталость, а раздражение от суеты молодой и здоровой жизни, которая вдруг так неприятно задела его после больницы. Такое бывало и прежде, но отходило, уступая место острой, колющей тоске по жизни, по близким, по свету и воздуху. И тогда страшная боль, терзавшая грудь, как бы отступала, затихала, дыхание набирало шаг и глубину, и Федор снова начинал верить, что болезнь уходит и он будет жить.
Страшнее боли было время. Раньше, до болезни, Федор не думал, что время может мучить так же сильно, как боль, и даже еще сильнее, потому что боль все-таки притупляется или проходит, а время тянет из тебя жилу за жилой беспрерывно. Всю жизнь он крутился и был в деле — руки и голова были заняты, теперь же, лежа пластом вот уже третий месяц, он одурел от мыслей и додумался до того, что вовсе и не жил раньше, а только маялся. Он ворошил свою жизнь, вспоминал, выискивал что-нибудь такое, чем можно было бы похвалиться при случае, как это делали другие в палате. Это было непросто — ковыряться в прожитой жизни, но это было и хорошо — думать о прошлом, потому что о будущем никаких дум у него не складывалось, а получался мрак, от которого сдавливало сердце. Он представлял себя умершим, лежащим на столе, все слышащим и все видящим вокруг. И страшно было не то, что он мертвый и его похоронят, а то, что внутри он жив, но никак не может пробить окостеневшую оболочку и навеки осужден в ней оставаться. Что он точно такой же, каким был всегда, что ни в чем не изменился, лишь покрылся снаружи какой-то коркой. Как будто его окунули в едкий липучий раствор, вынули и положили на стол, и он так и застыл в этой страшной корке.
Не боль, не время, тянущее жилы, и не мертвая корка, навязчиво представлявшаяся ему, — страшнее всего было нарастающее отчуждение, как будто он оказался на какой-то барже и теперь плавно и неумолимо удаляется от пристани, на которой остались жена, дети, по-молодому резкий Иван со своей красивой Галиной, рыжий ласковый кобелек Шарик, птицы в клетках, пчелы, подстанция, просека — весь этот солнечный и теплый мир, куда он попал как бы случайно и где побыл так недолго. И никто не бросает ему спасительного каната, чтобы схватиться и подтянуться обратно к пристани, а у самого у него ничего нет под рукой. А главное — безропотно, с понурой готовностью смотрит он на расширяющуюся пропасть, и лишь жуткое любопытство охватывает его время от времени.
Еще в больнице, когда соседи по палате растолковали ему про болезнь, решил он не дожидаться, пока хвороба выжмет из него последние силы, а кончить все одним разом, круто и бесповоротно. Он тут же и придумал, как лучше, чище и бесшумнее это сделать: зайти на подстанцию, взяться за две фазы — ни себя не мучить, ни других. В первую же ночь после возвращения домой и подключиться. Повидается с Тосей, с мальчишками, выпустит на волю птиц из клеток, взглянет в последний раз на ясное небо, на лес и…
Федор приоткрыл глаза. День все еще был в разгаре, легкие облака медленно текли с одного края неба на другой — там, в спокойной и равнодушной ко всему дали. На вершинах деревьев сидели черные нахохлившиеся вороны, странные неуклюжие птицы, жившие в этих местах круглый год. Однажды весной он подобрал вороненка и полез на дерево, чтобы положить его в гнездо. Ворона подняла такой крик, так смело и яростно накинулась на него, что пришлось спуститься и оставить вороненка в траве. Вечером в гнезде снова торчали, раскачиваясь, четыре разинутых клюва. Он стал следить за вороньей семьей и вскоре снова нашел под деревом вороненка, однако на этот раз птенца почему-то не вернули в гнездо, и его заели насмерть муравьи.
Давным-давно, еще в ремесленном училище, он научился мастерить садки и клетки для птиц, делал их на продажу, чтобы иметь хоть малую добавку к скудному заработку матери, а потом и сам занялся ловлей. Сначала попадались одни бедолаги-воробьи, самые голодные и самые любопытные птахи, потом научился ловить синиц, чечеток, снегирей. Преподаватель черчения показал, как кольцевать птиц, и с тех пор Федор стал страстным птицеловом. День-два, не больше, держал он птицу, затем кольцевал, прикреплял к лапке тоненькую фольгу со своей фамилией, адресом и датой поимки и выпускал. И каждый раз, выпуская, он чувствовал радость, не сравнимую с той, какая бывала, когда птица попадалась.