День милосердия - страница 55

стр.

Танька стонет, мечется в жару, в бреду. Вспыхивает свет, над ней склоняется мать. Танька дрожит, клацают зубы, она бормочет бессвязное, вскрикивает, плачет. Мать не отходит от нее до утра, утром вызывает врача, остается дома день и другой, пока не проходит горячечный кризис.

Постепенно Танька поправляется, у нее чернеют, шелушатся обмороженные щеки и кончик носа, глаза тускнеют, наливаются тоской. Она не хочет поправляться, не хочет вставать с постели, выходить из дому. Врачиха говорит, что не может больше продлевать больничный, — надо идти на ВКК. Но кто же признает ее больной, — по всем внешним данным она здоровее самой здоровой. Кто определит болезнь, которая тонкой иглой ушла в сердце, спряталась в душе, растворилась в крови?

…В последний день декабря, с утра, когда разошелся морозный туман, к поселковому Совету подкатил «Москвич» с куклой на радиаторе, украшенный разноцветными лентами, шариками, бумажными цветами. Из машины вывели Таньку — в белом свадебном наряде, немую и неловкую в движениях, как заводную куклу. Возле нее суетились мать, Люба, товарки с мясокомбината, говорили что-то, одергивали, поправляли платье невесты. Танька стояла с отрешенным, застывшим лицом, как глухая.

Ее завели в поссовет — там все было готово. Формальная сторона заняла немного времени — Танька Стрыгина стала Татьяной Макарычевой.


1974

ЗАБОТА

Полгода держался Трофим Маньков после смерти жены, сам себе готовил, прибирался в избе, простирывал бельишко и даже скорняжничал понемногу, но с конца сентября испортилась погода, холодная морось наползла на почерневшую, словно вымершую Суетиху, полили дожди, повисли сырые туманы, и у старика пуще прежнего разнылась нога, пропал последний сон, заломило в груди. Так накатывало на него каждую осень, и нынешнее было не в новинку. Все хвори и боли перенес бы, перестрадал бы старик и вышел бы в зиму притерпевшимся, кабы не досадный, вроде бы мелкий конфуз, случившийся с ним в один из таких промозглых дождливых дней. Нес как-то полведра воды от колодца, поскользнулся на глинистой тропке, сел нараскаряку и — не встать, руки-ноги разъезжаются, хоть ты тресни. Даже старый кобель Жулан принялся взлаивать на него из-под навеса.

Тогда-то, с горечи, с отчаянья, он и решил написать сыну письмо: приезжай не медля, продадим дом, забирай к себе. Написал, запечатал в конверт, и в тот же вечер соседская девочка отнесла письмо, бросила в почтовый ящик у тракта.

Еще в марте, после похорон Тренушки, уговаривал его Анатолий, сын, перебираться в город. Теплой уборной сманивал, горячей водой, которая сама из кранов льется, телевизором своим, «Старт» называется, смотри, дескать, хоть с утра до ночи, хочешь — областной центр, надоело — «орбиту». Про батареи толковал: всю зиму пышут жаром, ставь подле раскладушку, как на печи будешь. Чем не жизнь? Нет, не захотел старик в город. Тренушка здесь покоится, отец-мать тут же схоронены, да и вообще, каждая собака знает в Суетихе, родные места.

Не такой он был еще и старик: шестьдесят восемь без малого. По годам-то еще хоть куда, в его-то годы еще вовсю и в поле работают, и зайцев гоняют, и водку пьют — деревенские крепче городских, в движении живут, на вольном воздухе, на чистом натуральном продукте. Была бы и у него такая житуха, если бы да не кабы, да не шрамы и хвори, да внутренняя ломота от ран и ушибов, про которые сам-то забыл-перезабыл на восемь рядов, а тело помнит.

Не брошен он был в одиночестве, помогали ему люди от доброго сердца: соседи, Анастасия и Михаил Бутовы, дочка их, тихая девочка Любушка, друг сердечный Алексей Иванович Карпенко, тоже пенсионер, давний товарищ по рыбалке и охоте. Да и другие захаживали, не забывали — по делу приходили, с заказами и просто так, навестить.

Был он в деревне известный мастер по выделке шкур: ондатру, барсука, лисицу, белку, зайца — любого пушного зверя выделывал. Почти что на одной ноге костылял, а руки и голова в порядке, знали свое дело. Последнее время помогали ему в работе сами заказчики: таскали воду, квасили, выминали скорье, сбивали мездру, выносили слив — он только посматривал, говорил, так или этак. Помощники навяливали деньги, рублик там или два за шкурку, приносили харчей — от этого не отказывался, благодарил, но каждый раз кололо его в самое сердце от обиды и еще какого-то непонятного чувства: неужто стал такой развалиной, что не обслужит себя, живет милостыней, подаяниями. Нет, негоже, думал он, высматривать иждивенческими глазами, сидеть на шее у людей, пусть не даром, за труды, за советы кормят, но все равно негоже.