День милосердия - страница 59
Приложив руку к сердцу, Анатолий поклонился порогу:
— Спасибо им до земли. — Распрямившись, он наставил на отца указательный палец: — Между прочим, батя, если уж по чистоте, мать от деревни твоей, от холода вечного, от лошадиной работы заболела. И сам ты туда же смотришь. Я звал в свое время, как людям говорил: переезжайте в город — не захотели, вот теперь и получайте!
Старик совсем сник от этих слов. Точно, в самое больное место угодил Анатолий, точнее невозможно. Уколол-таки, не пожалел. Верно, было дело, звал, уговаривал, работу подыскивал — не захотели подниматься. Теперь-то чего вспоминать? А в городе? Лучше бы жилось им, привыкшим к вольному воздуху, к ясным зорькам над речкой, к своему огороду, корове и собственной баньке, где каждая досочка выскоблена добела своими руками? Кто ведает, как бы пошла жизнь там, в городе, в тесном закопченном углу, среди гари и шума? А тут — сосновые боры, лиственные леса, чистые, светлые, грибные, ягодные. Никаких тебе ни комаров, ни клещей, ни гнуса, как в других, темных лесах. Местность ровная, малость покатинами, богатая и полями, и лугами, и озерами. Речка Лопашка не велика, не быстротечна, но щучек и карасиков добывают на расстегаи местные мужички. Да и не в одной только рыбе дело — берега песчаные, вода теплая, прозрачная, с галечными россыпями, с перекатцами; черемухи по берегам, боярышника, смородины — и красной и черной, в иные годы красным-черно под кустами по осени, некому собирать, у всех до отвала. Любила Тренушка родные места, деревню свою ой как любила! И ее любили — и люди, и животина всякая тянулась к ней. Бывало, сядет Трена вечерком на лавочку в ожидании коровы, сидит, задумавшись, а живность, вся, какая есть во дворе, так и липнет: кот Рыжка — на колени, Жулан — к ногам сворачивается, куры кольцом обступают, коза Белка тоже ласки требует, кота норовит согнать. Куда ж от всего этого в город? Не канатами, а ищи чем покрепче, были связаны с деревней — так и не тронулись. Уж кто-кто, а сын-то знает всю подноготную…
Анатолий обстукал, общупал матицу, соскоблил старую, в несколько слоев известку — иструхлявилось дерево, особенно в четырех местах: пальцем ткнешь — как в песок. Старик вылез из-за стола посмотреть, над чем там маракует сын. Увидел гнилушки в матице, так и ахнул:
— Господи! Как же это? Чего ж теперь делать? — запричитал старик, засуетился на одном месте, торопливо пытаясь втолкнуть вылезшую рубаху в брюки, словно собирался бежать куда-то, звать на помощь.
Анатолий почесывал ножом затылок в седых завитушках, соображая, как быть. Он снова ушел в сени, шарился там, громыхал, звенел пустыми банками-склянками, пинал в сердцах ведра с застывшей краской, которой сто лет в обед, наконец вернулся в горницу с комками засохшего мездриного клея и с берестяным туесом, полным опилок. Клея он накрошил в ковшик, залил водой и поставил на печь. Опилки высыпал в тазик, приготовил воды, кисть, разложил старые газеты. Погуще развел, размешал известку в ведре, добавил синьки, поставил в угол, подальше от чужих глаз. Засветил керосиновую лампу и, взяв топор, полез в подпол, смотреть половицы.
Старик следил за его приготовлениями и думал о доме, отчего же так быстро сдал, пошел в труху крепкий с виду, молодой еще дом. В двадцать восьмом отец ставил — всем колхозом помогали: и деньгами, и лесом, и работой. Уж тех людей, кто строил, и косточек не найдешь, развеялись, сгинули — кто на далекой западной стороне, на чужбине, кто на далекой северной и восточной, а кто и в родных землях нашел вечный покой. Дом ставился для принятия и расширения жизни, да только время выпало ему такое, что людям, поселившимся в нем, было не до уюта и разрастания. Тормошливое было время, лютое. Отца насмерть забили в драке лихие переселенцы с голодных приволжских мест, мать надорвалась, тягаючи на колхозных работах сырые бревна, в одну зиму умерли с голоду двое младших сестер. К тридцать девятому году осталось от всей семьи Маньковых трое братьев: старший — Трофим, средний — Гришаня и младший — Семен.
Трофим женился первым, привез из соседней Мамонтовки ненаглядную свою Тренушку. Братья перешли жить в пустовавшую времянку, к соседям, старикам Бутовым, начали было строить себе дома, тоже собирались жениться, но ни построить домов, ни обзавестись семьями так и не успели. Тохе было уже два года, когда началась финская война. Все три брата были призваны в один день. Воевать не пришлось, но год отбарабанили в пехотном училище. Трена с Тохой вернулись к матери в Мамонтовку, и, пока Трофим служил, дом стоял пустой, сырел, выстуживался, ждал. Трофима, как семейного, демобилизовали после первого года, братья остались служить дальше да так и ушагали без передышки в следующую войну, Отечественную. Трофим успел-таки еще чуток глотнуть семейной жизни, перевез Трену с Тохой в свой запущенный дом. И только отогрели его, просушили, наладились жить — опять война. Братья, Григорий и Семен, сразу угодили в пекло, пропали без следа в первых пограничных побоищах. Трофима послали на курсы младших командиров в Омск, и первый, самый кровотечный год, прошел для него везуче. Зато потом выпало ему на всю катушку: страшные гибельные бои, окружение, плен, полтора года мытарств по немецким лагерям, скорый и строгий трибунал после вызволения из плена, штрафбат до первой крови, тяжелое ранение в голову, госпиталь в Саратове, снова фронт. Уже не штрафником, в обычной, стрелковой роте прошел с боями всю Польшу, пол-Германии и в самом Берлине — два пулевых в правую ногу.