Голубой трамвай - страница 44
Брызгунчики
Мо не помнит, как это было. То есть что-то помнит, а что-то нет. Помнит, как подошла к побережью, какой был ветер, какие скользкие камни. На одном из них она, наверно, и поскользнулась… то есть – почему «наверно»? Не наверно, а точно. Сто один процент, как говорит Дан.
Тут-то все было ясно. И что она буцнутая, тоже ясно. Почему не пошла назад? Потому что «назад» – значит «малявка», «струсила» и «все зря». Самое обидное – последнее. Мо не любила, когда все зря. Все должно быть зачем-то, а не просто так. И не в том дело, что будут потом смеяться – «болтушка, нос не дорос…» Совсем не в этом дело. Мо так и говорила себе, когда подползала к Гнилым Резцам: «не в этом дело, не в этом дело…»
Просто ничего не должно быть зря. Все для чего-то надо. Как в книге. Дедушки говорили ей – «в хорошей книге все слова для чего-то нужны, ни одного не выкинешь». Ведь это не только в хорошей книге, а и в хорошей жизни тоже так?
Она поспорила тогда, что принесет одну из тех штуковин, которые находили на берегу у Гнилых Резцов. И не принесла, потому что слетела со скользкого камня. И буц знает сколько провалялась на ветру.
Тут, в общем-то, все было понятно. Непонятно было другое: кто же вынес ее на дорогу?
Мо говорила всем, что очнулась и сама вышла туда, и потом опять потеряла сознание. Она говорила так, потому что чувствовала – надо так говорить.
А про снежную бороду и смеющиеся глазки – не надо.
И про тонкую, как жало, иглу, которая выросла из темноты и впилась в нее, – тоже не надо.
Она и не говорила, и только стонала ночами от страха и любопытства. Родные думали, что ей плохо, и бормотали молитвы Лазурному Яйцу.
Ей и правда было плохо: она вымерзла на ветру и провалялась горячая, как утюг, недели две или больше. На ней можно было сушить белье. Прохладное, приятное, если мокрым положить на лоб. Зверски болело горло и голова, и Мо ждала, когда уже поплывут цветные круги (почему-то ей казалось, что они должны поплыть, если умираешь), но потом все-таки выздоровела и пошла в школу. И там ее не дразнили, а наоборот – смотрели на Мо с уважением, будто она совершила подвиг. Ведь она не сдалась и шла до конца, как Небесная Мэй.
То, за чем ходила Мо, называлось брызгунчиками и ценилось в две учбанских ленты, которые если потеряешь – могут выгнать из школы. Или в двадцать дымушек (Мо не курила, но все равно). Или в сорок нямов (это такие наклейки, которые в «Ням-нямах» – вафлях с секретом).
Короче говоря, это был высший номинал школьной валюты. Брызгунчики валялись за Гнилыми Резцами – скалами, опоясывающими самый буцнутый берег в округе. Нигде больше их не находили, да и там они попадались редко, как самоцветы или еще какие-нибудь диковины. Это были полупрозрачные трубки неизвестного назначения; внутри сидели поршни, которые легко двигались туда-сюда, и в них можно было набирать воду и потом брызгаться (откуда и название). К чему они, никто не знал. Слухи связывали их с Белодедом, в которого стыдно верить, если тебе больше пяти годиков. Правда, было совершенно непонятно, зачем этому Белодеду, в которого никто не верил, брызгаться водой, если он сам в ней живет.
От взрослых брызгунчики держались в строжайшей тайне: считалось (и было принято скептически хмыкать, когда говоришь об этом), что если кто взрослому скажет – того Белодед буцнет. Шептали, что первый брызгунчик добыл себе усатый Жмуль из девятой. Он был так лих, что запросто мог и к школодержцу на руках войти – не то что через Резцы перелезть. Правда, об этом тоже не говорили вслух, хоть Жмуль-то уж точно не верил ни в каких Белодедов.
Брызгунчики были окутаны ореолом героизма и стыдливого хихиканья, и при этом ценились, как чур знает что. А Мо…
Она, в общем, ничего такого и не хотела. В ее намерения вовсе не входило что-то там доказывать, и тем более – совершать подвиги. Просто ее довели, и пришлось выложить всю правду: что нормальные люди не играют в цацки для пятилеток, и тем более не отдают за них свои учбанские ленты. И не верят во всякую чурню. А кто верит – тех ее дедушки называют зачуренными.