«Горячий свой привет стране родной…» - страница 20
Но утром во вторник пошел. От этого я не мог убежать. Словно какая-то сила тянула меня в мастерскую для того, чтобы испытать всё то, что мне нужно было испытать. Заглянуть, так сказать, на дно. И вот я опять на Площади Льва.
Мастерская встретила меня тихо, затаенно. По этой затаенности я понял, что всем известно о том, что произошло в воскресенье. Но никто не обращался ко мне с вопросами. Я сел на свое место и вялыми руками принялся разбирать свой инструмент. Прошло полчаса. Тишина стала невыносимой.
Вдруг я услышал знакомый скрип. Боком глаз взглянул. Хозяин стоял в раскрытых настежь конторских дверях — огромный, костистый, страшный. Белые глаза смотрели прямо на меня.
Я замер. Замерла и мастерская. Все станки, как по команде, остановились. Глухо прозвучали медленные шаги и остановились за моей спиной.
Я поднялся и обернулся. Хозяин стоял передо мной. Что-то новое было в его глазах: какая-то усталость, сраженность. Какая-то, словно, глубокая печаль. С минуту мы стояли друг перед другом молча, без движения, как тогда в баре. Вдруг хозяин поднял руку. Мне показалось, что он хотел ударить меня, и я отшатнулся. Но он спокойным, осторожным движением протянул мне конвертик.
— Что… это? — спросил я его шепотом.
И мой хозяин ответил:
— Расчет.
Повернулся и пошел в контору. Я опустился на свое место с конвертиком в руке. Вся кровь остановилась в моих жилах. Мастерская провалилась куда-то. Вслед за мной. В пропасть…
Я очнулся от страшного шума. Вокруг меня происходило что-то необыкновенное. Кричали, хохотали, плевались; обзывали меня чудовищными словами, тыкали в меня палками, бросали окурками и тряпками… Принесли мой пиджак, вываляли его в грязи и бросили мне под ноги; какие-то лица смотрели на меня из конторы и тоже смеялись. Кто-то облил меня водой, кто-то пнул меня ногой…
Кое-как собрав свои вещи, я направился к выходу. Я шел, как в тумане. Уже в дверях меня схватили за плечи и так сильно толкнули вон, что я чуть не покатился вниз по лестнице. Возмущенный, я обернулся, чтобы запротестовать, но, увидев перед собой орущую толпу рабочих, их разъяренные лица и поднятые кулаки, я вдруг понял всю бессмысленность своего протеста и мне стало внезапно смешно. Я громко рассмеялся и выскочил на улицу. Там уже собиралась, привлеченная шумом, небольшая толпа прохожих. В последний раз я посмотрел на убогую церковь, на гараж и на темные окна мастерской и легко пошел прочь. Так состоялось мое прощание с Площадью Льва. Больше я ее не видел.
Вот и конец моей истории. Что я мог бы прибавить к ней? Право, нечего. Эго было лет пятнадцать, может быть, двадцать тому назад. Но каждый раз, вспоминая всё это теперь, я вижу перед собой странные глаза своего хозяина, глаза смертельно раненого восьминога, и слышу его негромкий голос, произносящий короткое, простое слово:
— Расчет!
Тогда оно прозвучало в моих ушах, как удар грома.
Новый журнал. 1951. № 27. с. 57–66
Ворон[5]
Улицы Нью-Йорка — еще сравнительно молодого города — неотличаются богатством исторических памятников; вернее, они есть, но темп жизни этого грандиознейшего города таков, что исторические памятники, не выдерживав напора современности, постепенно исчезают со своих мест. Хотелось бы сказать — оставляя по себе только воспоминания, беда в том, что даже воспоминания не всегда остаются в человеческой памяти. Одною таких интересных воспоминаний хранит совершенно того не подозревая, угол восемьдесят четвертой улицы и Бродвея.
Пересечение этих улиц на редкость неинтересно. На одном углу — просторная аптека, одна из тех американских аптек, о которых европейцы любят рассказывать забавные истории, на другом — дешевый ресторан, на третьем — право не знаю, как называются такие магазины — вся витрина которых завалена корсетами, резинками, таинственными подушечками. Место деловое, шумное. Наискосок от аптеки — огромный кинематограф. Одним словом, картине американского большого города, будь то Кливленд, Сан-Франциско, Чикаго или Детройт.
Приблизительно сто лет тому назад эта картина была, конечно, совершенно иной. Там, где сейчас блестит неоновыми глазами Бродвей и из-под земли раздается грохот подземной дороги, тогда проходила широкая, пыльная дорога в Олбани, по которой бежали неуклюжие дилижансы, везли почту и пассажиров в столицу штата Нью-Йорк. Вокруг зеленели леса и сады окрестных ферм. А там, где сейчас, на 84-й улице, стоит кинематограф, тогда возвышалась одинокая скала, окруженная чахлыми кустиками неизвестных растений. На скале была ферма бедной ирландской семьи, многочисленной, шумной и трудолюбивой. Летом 1844 года у этих фермеров поселились городские жители, только что приехавшие из Филадельфии, — молодой человек военной выправки, с необыкновенно красивой головой, его жена, болезненная женщина, казавшаяся несмотря на свои двадцать четыре года совсем ребенком, и ее мать, медлительная, высокая дама, носившая по обычаю пуританских вдов того времени белый капор. Багаж у них был небольшой. Несмотря на частые поездки в деловую часть города, молодой человек и его семья испытывали, по всей видимости, финансовые затруднения. Имя его ничего не говорило ирландской семье. Звали молодого человека — Эдгар Аллан По. Здесь на скале, на одинокой ферме, среди фруктовых садов и деревенских огородов, им был написан (вернее, обработан в той форме, в которой он впоследствии разошелся по всему миру) его знаменитый «Ворон». В Нью-Йорке началась последняя фаза жизни замечательного поэта Эдгара По. Но прежде чем рассказывать об этом таинственном человеке, следует бросить хотя бы беглый взгляд на Нью-Йорк 1844 года.