Каллиграфия страсти - страница 11

стр.

Однажды вечером в одном из тех парижских кафе, которые, в конце концов, становятся все на одно лицо, я познакомился с девушкой. Удивительно, почему писатели любят описывать эти крохотные кафе, различать их и давать им имена. В тот вечер я был не во «Флоре», не в «Двух Maro», не в безымянном кафе на бульваре Сен-Мишель, а в другом, тоже безымянном, на улице Ренн, сразу за пересечением с бульваром Распай. Я часто отправлялся на Монпарнас, в район, где люди не смотрят по сторонам, а их лица всегда погружены в собственные заботы. Я оставался до позднего вечера почитать в одном из таких местечек, в котором, как водится, столики располагались вдоль больших окон, смотрящих на улицу.

В тот вечер — а может, была уже ночь — я без цели бродил по городу, ловя на себе сочувственные и любопытные взгляды. Всегда случается, что люди, которых я встречаю на улицах, в аэропортах, даже возле киосков, словно бы узнают меня. И не потому, что им знакомо мое лицо, мелькающее на обложках пластинок, а наверное потому, что мои глаза живут не в мире слов и понятий, а в ином мире, куда слова не рискуют войти, бродят вокруг да около, осаждают музыку, пытаются найти лазейку, но в конце концов отступают. В тот вечер казалось, что все за соседними столиками читают в моих глазах и потом обсуждают прочитанное. Абсолютно все, от официантки до пожилой дамы, сидевшей неподалеку. Но привычного раздражения не было. Наоборот, я был бы вовсе не против, если бы все кафе вдруг пустилось в дискуссию относительно моего пианистического таланта. Я зажигал одну сигарету от другой (страсть, от которой до сих пор не избавился) и вдруг почувствовал, что на меня кто-то смотрит. Это было как предчувствие. Она сидела не напротив меня, а сбоку, я даже не глядел в ту сторону, но шестое чувство говорило мне, что меня изучает пара глаз. Я медленно обернулся и не опустил взгляда. Светлые волосы и глаза неопределенного цвета заставляли ее лицо странно светиться. Открытая книга и чашка чая на столике располагались так, будто призваны были дополнить равновесие композиции. И что самое поразительное — ее лицо очень напоминало лицо девушки в широкополой шляпе с небольшого холста Делакруа, который я видел у одного коллекционера. Это было наваждение. Ну разве не наваждение подумать о Делакруа именно в этот момент? Была ли здесь связь с тем, что великий художник принадлежал к самым искренним и преданным друзьям Фридерика Шопена? Связь есть всегда. Пока я думал об этом, «девушка в шляпе» (так я ее назвал; конечно, шляпы не было, и одеждой она не отличалась от любой другой молодой девушки) улыбнулась мне, и я пригласил ее пересесть за мой столик. Книгу она взяла с собой, это было «Путешествие по Конго» Андре Жида. Еще одно наваждение. Случай, судьба, какое значение для меня могла иметь и какое отношение ко мне имела девушка, похожая на персонаж картины Делакруа к читавшая Андре Жида? Я читал «Путешествие», но лучше знал другую книгу Жида, тонкую брошюрку под названием «Заметки о Шопене». Она растерянно посмотрела на меня и улыбнулась: ей было неизвестно, что Андре Жид, сам будучи пианистом скромного масштаба, написал серию работ о творчестве Шопена. И, конечно, она мало знала обо мне, хотя мое имя и могло ей что-то сказать, гораздо больше, чем работы Жида о Шопене. Однако одна из них касалась причудливой ситуации, создавшейся той ночью: «Обычно, — писал Жид, — многие сочинения Шопена содержат пассажи фантастической быстроты, но пианисты, как правило, играют безразлично все шопеновские "il più presto possibile[10]", что кажется мне чудовищным». Жид был прав. Цирковая эквилибристика на фортепиано чудовищна: чрезмерная скорость исполнения смущает души, мешает различать очертания.

Скорость всегда внушала мне ужас. Оказавшись в ту ночь перед «девушкой в шляпе», я испугался поспешности обладания, того языка чувств, который напоминал музыкальный пассаж, сыгранный вскачь, и не давал опомниться, не оставлял времени для того, что принято называть этикой отношений. Но как мог избавиться от всего этого мужчина, привыкший к чувственности романтической и постромантической музыки, способный десятки раз подряд играть Прелюдию Дебюсси, пока звуки не превратятся в его вторую нервную систему? Не помню, а может, и не хочу вспоминать, действительно ли она в поздний час попросила, чтобы я отвез ее к себе домой, и уж, конечно, неинтересно рассказывать, что там произошло. Однако разум мой должен был привести в равновесие чувственность музыки и эротизм мужчины, в один миг отошедшего от своего ежедневного сценария поведения и даже мышления. Не говоря уже о том, что наутро я рассказал ей о Ноктюрне, моем наказании, замкнутом круге, дантовом аде. Мне было неизвестно, что произойдет дальше, но я чувствовал, что буду страдать, и вовсе не из-за девушки, попросившейся в мою постель. Она точно поняла то, о чем я ей рассказал. Кто знает, может, она занималась музыкой, даже фортепиано. А мне необходимо было освободиться от Ноктюрна. Я даже запросил Гамбург: мне захотелось его записать. Мне ответили: «Маэстро, Вы поедете в такую даль ради четырех минут музыки?» Должно быть, я их сильно озадачил: они знали мою эксцентричность, но каждый раз упорно старались о ней забыть. И хорошо делали; на самом деле я сам не понимал, что со мной происходит.