Коль пойду в сады али в винограды - страница 12
Вот уже в марте пришла каторжным от переменчивой Фортуны добрая весточка.
Помер злой Плотник, сколотивший им эшафот. Его «портомоя» на царстве. С любезным ей пирожником!
Радуйся, наше подполье![17]
Из Сибири и от каторжных работ сотнями возвращались ссыльные. Воротился опальный барон Шафирка, из выкрестов, лейб-медик Арман Лесток, иные славные птенцы гнезда Петрова. Помилование получили духовные особы и старое боярство, отрицавшиеся петровских новизн. И колодникам по монастырям сказано прощение.
«Ради поминовения блаженныя и вечно достойныя памяти его императорскаго величества и для своего многолетняго здравия государыня императрица Екатерина Алексеевна всемилостивейше повелеть изволила: Матрену Балкшу не ссылать в Сибирь, как было определено по делам вышняго суда, но вернуть с дороги и быть ей в Москве. Детей ея, Петра да Павла, вместо ссылки в гилянский гарнизон, определить в армию теми же чинами, в каких посылали их в Гилян.
Ивана Балакирева и Егора Столетова от каторжной работы освободить и вернуть в Санкт-Питерсбурх. Ивана Балакирева определить в лейб-гвардии Преображенский полк в солдаты, а Егор Столетов отпущен на волю, а у дел ея величества нигде не быть».
И не десять лет каторги, а всего-то четыре месяца, с розысками, длилась немилость Фортуны.
Егор возвращался в столицу в кибитке, за казенный счет, любезным попечением того же обер-генерала Тайной канцелярии Ушакова. С ним ехал шут Балакирев. Оба прощенных опальника молчали во всю дорогу до Питерсбурха.
Ах, бедные мои ручки, в каменоломне Рогервика избитые! Белизной и пухлой пышностью могли с дамскими равняться, крови не было на них — одни чернила.
Об императрице шла крамола в народе: «Не подобает ей, Катерине, на царстве быть: она не природная и не русская»; «Государь царицу нынешнюю взял не из большого шляхетства, а прежнюю царицу Бог знает куда девал!»
Врали, что Отец Отечества еще живой на одре болести в последнем припадке бился и страшным голосом завыл, услыхав, как на площади господа Гвардия кричат: «Виват императрице Катерине Алексеевне!»
Толковали, будто Петр Великий помер, отведав бонбошек с мышьяком из табакерки. Мыши Коту мышьяка дали!
«Кого погребаем, кого погребаем: Кота Сибирского погребаем!»
А его сорок дней не зарывали, и потом в соборе Петра и Павла, в крепости, лежал много лет выше земли: земля в себя не принимала.
Снова улицы питерсбурхские, каналы, сады и винограды. Егор теперь праздно ходил, гулял, он ничего не делал, а столовался у сестрицы Марфиньки. Ночевать приходил к ним же, Нестеровым; свойственник, придворный служитель, его жалел и терпел. Он вольным воздухом надышаться не мог.
А девку с Фонтанки навестить не шел: она его в униженье видела.
Траур по императору уже снят. В средней галерее Летнего сада с любимой статуи, которой Егор Столетов тайно и пылко возносил моленья, убирали ящик, в котором мраморное изваяние провело жестокую северную зиму. Ящик казался досками гробными. И солдат с ружьем на краул сторожил богиню любви.
Миру возвращались краски. Скудное питерсбурхское солнце согрело пииту.
И тут его позвали к ея самодержавию.
6
По мраморным шашкам пола прошел он, исхудалый, но одетый и прибранный со вкусом, в великолепные покои, и гологрудые девки фрейлины приседали в поклоне. И вдруг никого не стало.
Одна лишь известная особа полеживала в покойных креслах. Та самая, кому Столетов все те годы отменным почерком амурные цидулки строчил, а Виллим Иванович подпись ставил.
Она теперь днем спала, а жила ночью, и ради ее обыкновения Феофан Прокопович, малороссийский льстец и лакомка, литургию весьма краткую служил под вечер.
Стала слишком тяжелая, полная. И пахло от нее вином — на всю ту малую комнату. От свечей дрожали мягкие огни, от печи — играющие сполохи красного. Синие узорные кафли лоснились.
Брови ее были черные, как сурьмой наведенные, ресницы черными веерами, в глазах истаивал траур: правый глаз скорбел по Хозяину, левый — по Виллиму Ивановичу.