Колдун - страница 20
Размышляя об этом, Белоусов пришел к выводу, что стиль — самое главное для человека, и французская мудрость «стиль — это человек» наполнилась для него живым содержанием. Но если бы его попросили сказать, каков стиль того или иного человека, то он, пожалуй, назвал бы какую-то одну характерную черту, бросающуюся в глаза привычку, особенность — и только. Конечно, совокупность качеств, сумма особенностей и так далее — это факты серьезные, но в том-то и дело, что стиль в конце концов сводился к какой-то одной характерной черте, а потом даже выходило, что все качества и особенности происходят от этой самой черты.
Белоусов заметил, что отношение к людям прямо зависит от наличия у них такой черты, и чем ярче черта, тем определеннее, интенсивнее отношение, и некоторые люди, чтобы усилить интенсивность отношения к себе, возмещают блеклость своей черты каким-нибудь необычным воспоминанием, рассказом о случае, который с ними якобы произошел — словом, чем-нибудь, что бросается в глаза, поражает, изумляет окружающих. Людям был необходим стиль, он был им выгоден, и потому-то и выставлялся напоказ, потому-то каждый и норовил иметь нечто отличное от других, чтобы его ни с кем не перепутали.
Теперь Белоусову было ясно, почему к нему так легко, незаинтересованно относятся, почему никого не удивляет, что он не рвется в высшие журналистские сферы, почему никому не мешает его присутствие (одна сотрудница даже не стесняется поправлять свои вечно отчего-то сбивающиеся деликатные туалеты), почему никто, и зеленые юнцы-практиканты в том числе, никогда не обращаются к нему за советом или помощью, — то есть почему он как будто не существует ни для кого. Потому что у него не было яркой характерной черты, яркого воспоминания, оригинальной привычки, потому что он никогда не рассказал ни одного выдающегося случая о себе, не совершил ничего нестандартного или громкого, никогда не опоздал на службу, никогда по его вине не случилось в газете ни одного ЧП, никогда не влюбился, не оскандалился, не вознесся — короче говоря, потому что он ничем не заявил себя, потому что у него отсутствовал стиль.
Белоусову не было скучно жить, его все устраивало. Он неплохо учился, неплохо усвоил затем, что надо было усвоить в многотиражке. Но он не мог бы утверждать, что журналистика — его призвание: с таким же успехом он занимался бы и другим делом. И все же для него было совершенно очевидным, что поскольку существуют такие-то и такие обязанности, такие-то и такие порядки, и от чего требуется то-то и то-то, постольку он должен эти обязанности выполнять, порядки уважать и требуемое давать. На любом месте, в любом качестве он делал бы то же самое — тут не надо было никаких особых усилий, все свершалось почти что само собой, как само собой, например, дышится, хочется есть или спать. И совсем не важно, замечает это кто-то или нет.
И вот теперь, после долгих раздумий, он вдруг возжелал, чтобы его заметили. Нет, он не загорелся встать над другими, показаться значительнее, сбежать в солидную газету, но и ему захотелось в общем разговоре вставить слово, захотелось, чтобы кто-то когда-то сослался на него, спросил, что он по тому или другому поводу думает, излил ему душу, — то есть ему захотелось заявить себя. Он понимал, что упустил в жизни нечто очень важное и что теперь, чтобы заявить себя, надо совершить что-то неординарное и затем повторить его и еще, и еще — тогда, конечно, они, эти окружающие, заговорят о стиле, и сие будет означать, что он заявил себя. Тогда жить станет интереснее, тогда редактор прекратит, наконец, свои шуточки и посмотрит на него серьезно, а эта дура перестанет поправлять свои лямки и резинки. «Время пришло, — монументально думал Белоусов. — Как-никак опыт, солидность, скоро тридцать». Ничего конкретного он немедленно не замыслил, но ясно было, что с таким перекосом в душе долго жить невозможно.
Все шло, как и прежде, но в Белоусове день ото дня росло напряжение, и оно требовало разрядки, тем более, что неутомимо подливал масла тот самый сотрудник, что первый заговорил о стиле. И вот однажды, когда редактор равнодушно промямлил свое обычное «меня подсиживаешь», Белоусов решил, что час пробил. Он посмотрел ему в глаза и четко выговорил: