Колдун - страница 24
Белоусову было приятно слушать, он ощущал себя чуть ли не основателем и благоустроителем Изюма. И оттого было потом, когда его проезжали, грустно смотреть на обыкновенные дома, обыкновенные старообразные улицы, запущенные углы окраин — все было, как и в других негромких провинциальных городках, и разыгравшееся от рассказа апологета воображение быстро потухло.
Был у Белоусова еще один внезапный поворот в пути. Из Киева было запланировано двинуться на Коростень, а потом на Калинковичи и Гомель. Но он неожиданно очутился значительно южнее намеченного Коростеня.
Еще в Харькове, где закончился второй этап пути, он у вокзальной кассы встретился с женщиной, которая привлекла его внимание тем, что бойко и с независимым видом отвечала на всевозможные вопросы едущего люда, которых, как известно, задается немало: и где это, и где то, и как доехать, и сколько стоит, и так далее — оповестительные табло, да и вся служба, оказываются почему-то куда менее популярными, чем, например, ипохондричная, обозленная на весь мир деятельница справочного бюро или даже случайный всезнающий человек. Та женщина и была именно таким человеком, и бестолковые, копошливые старушки так и вились возле нее, принимая, очевидно, если не за местного железнодорожного работника, то за особу, сведующую в вокзальных науках вообще. А она была учительницей языка и литературы, возвращалась с какой-то конференции и ехала в Житомир.
Все это Белоусов узнал позднее, а пока что не удержался и тоже спросил, где находятся комнаты отдыха для пассажиров. Они разговорились, и отдыха ему не потребовалось. А потом он, как само собой разумеющееся, попросил кассиршу выбить ему билет до Житомира.
Они ехали в соседних купе; точнее же, они ехали большую часть времени в коридоре, бок о бок, болтали, курили, отлучались в ресторан, и болтовня их час от часу становились все менее непринужденной и острословной, веселой и ни к чему не обязывающей; все тщательнее обдумывались слова и все заметнее проглядывал за ними нетерпеливый интерес друг к другу. Впрочем, в значительно, подавляюще большей степени это относилось к спутнице Белоусова, так как с первых же минут инициатива безраздельно принадлежала ей. Именно она позволила своей руке соскользнуть по оконной штанге к его руке, сжимавшей ту же штангу, и даже прижаться к ней, а он всего лишь не убрал руку. И именно она, когда они уже соприкасались плечами, призналась знойным шепотом, что «хочет от него хоть немного ласки», после чего он наскоро, боясь, что кто-то увидит, поцеловал ее, и в сознании мелькнуло: «вот как, оказывается, начинаются дорожные приключения».
Она была старше Белоусова: это виделось сразу, но для него не имело значения: он думал о ней, как о ‹«демонической женщине». Своевольная, упрямая осанка, острые черты темного продолговатого лица, черные прямые волосы, низкая челка, большие, неимоверно сверкающие очки, длиннопалые тонкие руки, гибкая талия — все это укладывалось в слова «демоническая женщина», образ каковой у него сложился частично из книг, но в основном из все тех же рассказов его ретивых сослуживцев. И когда они поздно вечером целовались в тамбуре, он и сказал ей, что она — демоническая женщина, и она ответила страстным порывом: резко прижалась, запрокинула лицо, неимоверно округлила горящие глаза и срывающимся голосом произнесла:
— Хочу, чтобы только ты и я! Ты и я! Ты и я! Чтобы никого! Совсем одни!..
Белоусов разглядел тут известную долю театральности, и хотя он считал, что демоническая женщина не может не быть в какой-то мере театральной, бури, поднявшиеся было в нем, стали стихать. Правда, это вызвало тут же прилив мрачноватости, опять же театральной («Мы, литераторы, должны быть из ветра и пламени, а ты холоден и рационалистичен, как автомат с газводой»), но Белоусов уже не мог без некоторого насилия над собой обниматься и целоваться с ней. «Натуру победить невозможно» — начертавшаяся когда-то в памяти Белоусова (так как оказалась из ряда впечатляющих) фраза была сейчас как нельзя более кстати.
Порывы страстности и мрачности сменялись у нее потом с частотой встречных поездов, и Белоусов смирился, как и с тем что она стала ребячески капризной, куражливой, жеманной, деланно дулась и обижалась из-за пустяков, вовсю подражая какой-нибудь ломливой, избалованной девочке, и в ней теперь невозможно было узнать ту добровольную справщицу, что так уверенно и свободно чувствовала себя в вокзальной стихии. «Ребячество» это началось у нее после того, как он согласился «сразу же по прибытию в Житомир» поехать к ней и остаться «для начала, по крайней мере, на несколько дней» («Ты не уедешь! Вот увидишь! Тебе не захочется уезжать!») и признался, что купил билет сюда исключительно из-за нее. Она тогда опять рванулась к нему, уже привычно округлив глаза, и снова прозвучал ее шепот в котором преобладали носовые звуки: