Мое пристрастие к Диккенсу. Семейная хроника XX век - страница 54

стр.

Мне не пришлось ничего избегать. Ни разу до отъезда из Таганрога никто со мной на эту тему не заговорил. Хотя я чувствовала, что все знают.

Анна Васильевна, классная руководительница, прочитав материнскую записку, вернула ее, мимолетно тронув ладонью мои волосы. Наша Ведьма, сохраняя обычную беспристрастность, умела дать мне понять одним смягчением голоса, что она — со мной в моем горе. Да и ребята были удручающе предупредительны.

Кто меня совершенно потряс, так это Эмма. Когда я рассказала ей все, она быстро глянула на меня и отвела глаза. Потом выдавила:

— Мой отец арестован месяц назад.

Я открыла рот и снова закрыла. Как?! Целый месяц она ничего не говорила мне? И вела себя так, словно ничего не случилось!

— Мне мама не велела говорить, — нарушила она затянувшееся молчание.

Конечно… разумеется… мама не велела… но откуда у нее такая твердость, у моей доброй Эммы? Да она ли это?

Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы подавить поднявшуюся горечь. Вид у Эммы был виноватый. Мы обнялись. Но время от времени я не могла отогнать вопрос: что же такое ей сказала мама, что заставило Эмму так великолепно владеть собой?

Моя мать все больше пропадала в Ростове. Ходила куда-то хлопотать, кому-то грозить. И носила в тюрьму передачи.

Было совершенно бесполезно глядеть на черного монстра на письменном столе. Он молчал как убитый. Матери неоткуда было звонить.

А моей душой овладел прочный страх за нее. Я постоянно жила с ним, вернее, он жил во мне. Каждый раз я была уверена, что не увижу больше мать. Но я не должна была распускаться. «Кто весел — тот смеется, кто хочет — тот добьется…»

Мать возвращалась, одержимая веселой злостью. Веселой — от своей дерзости.

— Завадский расторг со мной договор на Горького. Каков интеллигент! Мялся, мялся, наконец: «Я не могу заказывать работу жене врага народа». — «Ну, разумеется! — говорю. — Вы, Юрий Александрович, можете заключать договор с женой вашего начальника. Это-то понятно! А вот быть в долгу у жены «врага народа», не заплатив за сделанную работу, это как вам — удобно? Не жмет?»

— Чентовская громит Александра на собраниях, — сказал Валентин.

— Это ей не поможет, — сухо ответила мать и добавила выразительно. — Варданиан. А тебе надо уходить из редакции.

— Сматывать удочки, — невесело улыбнулся Валентин.

— Именно. Пока не поздно.

— Наверное, поздно. Могут еще припомнить командировку к Бухарину. Документы о ней остались в редакции…

С Бухариным творилось нечто тогда непостижимое. Он все еще оставался главным редактором «Известий» и в ЦК, но в газетах нет-нет да и проскальзывали двусмысленные нападки на него.

Дня через два Валя пришел с известием, что Чентовская дала ему справку об уходе с работы по собственному желанию.

— Не ожидала, — сказала мать задумчиво, голос ее смягчился. — Значит, она еще человек…

К этому времени знакомые стали шарахаться от матери или заблаговременно переходить на другую сторону улицы. Это не смущало мать. Мне довелось видеть со стороны, как она идет по улице, высоко подняв голову, и взгляд ее направлен сквозь встречных. Как-то раз она вошла в дом быстрым, непривычно широким шагом:

— Без-зумная! Эт-та безумная…

— Кто?

— Сонька! Она пошла в НКВД, рыдала там, умоляла принять во внимание молодость Миши, уверяла, что только по молодости он попал под влияние Александра… Он моложе его на четыре года! Так она думает предупредить арест и спасти Мишу…

— Ну и курица! — воскликнул Валентин. — Я знал, что она курица, но такая!

— Ах, Сонька, Сонька…

«Кто весел — тот смеется…»

Мать вынула из шкафа отрез английского черного бархата, который когда-то привез ей в подарок дед. Положила на обеденный стол невесть откуда взявшуюся серебристую овчину. Она стала кроить и шить мне бархатную шубу на меху. Я смотрела на эти приготовления с возрастающей тревогой. Зачем мне в Таганроге с его мягкой южной зимой меховая шуба? Но вопросы задавать я не решалась. Я не имела права распускаться.

Часто я пыталась представить отца в тюрьме. Это не удавалось: все время всплывало его веселое, улыбающееся лицо. Мне приходилось видеть отца расстроенным, подавленным, особенно в последний таганрогский год. Но трудно было вообразить его униженным. Если же мелькало что-то близкое к облику узника: ввалившиеся щеки, безнадежный взгляд, — я торопилась отогнать видение, ибо это был вернейший способ «распуститься».