На цыпочках - страница 14

стр.

Обмякнув и опустив руки вдоль тела, я остановился на краю тротуара. Улица была пустой, и мне не на чем было остановить свой взгляд.

«Так. Значит, так, — подумал я. — Значит, нет девушки, и я один. Тогда — все, и если до сих пор еще длится ожидание, то это только потому, что они дают мне шанс: великодушно позволяют мне открыться самому. Эти, другие, они чувствуют себя вправе. И сейчас они вправе. И они в этом правы, потому что если бы кто-нибудь из них смог проникнуть в меня... Нет, он ничего не увидел бы там, но он опознал бы меня. А тогда он разоблачил бы меня, он раздавил бы меня без всякого сожаления. И вот они, кажется, меня узнали. Антон Иванович, видимо, давно подозревал меня, только у него не было доказательств — одни подозрения, — а теперь... Я выдал себя. В момент обострения, в момент особенного напряжения нервов, когда и в одиночестве чувствуешь себя так, как будто тебе заглянули в лицо...

А здесь, когда все они хлопочут, и это как будто не имеет прямого отношения к тебе, но само твое присутствие выдает тебя, и достаточно всего лишь подавить вздох, чтобы любой из них указал на тебя пальцем и крикнул: это он!

Ну, что ж, пусть указывают, но мне не нужно их шанса. Своим великодушием они не купят моего признания. Какое признание! Нет, главное — никогда ни в чем не признаваться. Потому что это стыдно, просто нецеломудренно. Нет уж, пусть сами — я ничего не подтвержу. Я уже давно понял: это — ловушка. Пусть великодушная, пусть благородная, но все равно ловушка, и потому самым достойным будет — изворачиваться до конца. Кто угодно, но не я сам. И теперь, пока меня еще не прижали к стене, пока пальцем еще не ткнули в меня, я лучше буду ждать, и лучше я задохнусь от страха, но не ускорю их торжества. И когда они наконец сойдутся вокруг меня, когда сузится и сомкнется круг, когда сомкнется он до последнего предела, так, что нечем уже станет дышать, я прижмусь вот к этой стене и буду шипеть на них».

Я почувствовал на своем лице какую-то новую, неприятную улыбку, почувствовал ее всей кожей лица, и глаза наполнились от горла кровью или желчью, но в общем теплой и тяжелой горечью, и сердце колотилось уже в голове. Но одновременно пришла и готовность стоять, и готовность идти, и готовность смотреть на них, прямо на них, не таясь и не отрывая взгляда, и может быть, это они отведут глаза.

Тяжелыми, но решительными шагами я поднялся по лестнице. Дверь была по-прежнему открыта, но Антон Иванович больше не стоял в дверях. Я прошел по коридору и вышел на кухню. Вот и он, Антон Иванович: он сидит на том самом рундуке, и вид у него усталый и несчастный. Справа и почти что у окна на трех деревянных табуретках, наклонившись в кружок, сидят и о чем-то шепчутся две соседки и какая-то незнакомая мне женщина в черном кружевном платке. Никто из них не оглянулся, когда я вошел, и Антон Иванович не пошевелился. Я подошел к нему, остановился и посмотрел на него прямым взглядом, прямо ему в глаза. Он как будто выдержал мой взгляд, но я продолжал смотреть. Я смотрел в его глаза, светлые, выцветшие, с красноватыми отечными веками, смотрел, пока не задрожали от неуверенности его напряженные зрачки. Я усмехнулся, но в моей улыбке не было ни удовлетворения, ни насмешки, и мне не было жаль Антона Ивановича — я просто устал и промок. Я взял со стола эмалированную кружку и налил из крана воды. Она была сырой и теплой на вкус. Отпив немного, я выплеснул ее в раковину.

Серый кот, спрыгнув с окна, подошел ко мне. Я наклонился, и пот струйками побежал от ушей на лицо. Или я еще не просох...

— Ну, не плачь, не плачь! — услышал я шепот Клавдии Михайловны.

— Так ведь единственный сын, — тихо прозвучал ответ. — А она живет и не вспоминает о нем.

Не переставая гладить кота, я прислушался. Говорила женщина в черном платке: тихо, но можно было услышать.

— Он как придет, а она ему: здравствуй, Толя. Садись, Толя. Все, как придет, она ему: садись. И все — так. Потом уж и я замечать стала — да что тут скажешь?

Я не понимал, о чем идет речь, а женщина говорила:

— И каждый день, чуть только он спустится, а она уже тут. И все Толик, Толик, Толик... и все гладит, гладит, гладит...