Ночные трамваи - страница 60
— Антоша, продай мне вон того каурого… Ишь как ноздрями шевелит… А хрупает. Глаз какой у него умный. А?.. Продай, Антоша. У меня деньги на «Жигули» отложены, да я все не покупаю, хотя два раза предлагали. Ну на кой леший мне машина? А лошадь…
— Да не могу я, Петр Петрович, — расхохотался Антон. — Ведь и хлопот вам с ним…
— Да какие же это хлопоты, Антоша? Ты сам знаешь, как я лошадей-то…
— Не могу, — теперь уж строго сказал Антон — Оба под суд загремим. Лошадь государственная, подотчетная.
— Но ведь ты же их наверняка какому-нибудь хозяйству продашь. Не ради экзотики держать тебе их — И тут его осенило: — А я Трубицыну просьбу подам. Мне ведь и Ворона исполком выделил. Может, и сейчас…
И в самом деле исполком вынес решение: разрешить продать лошадь Найдину. Однако ж Антон это решение не принял, отправил в область Веру Федоровну Круглову к юристам, чтобы там проверили, правомочно ли все это. Бухгалтер ходила по всяким учреждениям, а не только к юристам и привезла еще бумаги, где сказано было: «В порядке исключения…» Конь оказался и в самом деле прекрасный, мягко-карий с коричневой гривой, и по старой памяти его Петр Петрович стал называть Вороном, хотя имя ему при рождении было дано другое. Конюшня у него на подворье уцелела, он ее подновил, и двуколку подправил, и теперь снова стал на ней ездить, хоть, наверное, со стороны это и выглядело смешно, ведь Третьяков был забит машинами, гудели даже по ночам тяжелые грузовики, легковушки, автобусы, но цоканье Ворона по мостовой далеко было слышно, он машин не пугался, шел своей дорогой гордо, только мудрые глаза поблескивали.
Однако же очень скоро заварилось дело с Антоном и Петра Петровича призвал к себе следователь. Был он из приезжих, рыжий, с бледно-голубыми глазами, белорукий, широкий в плечах, — по прежним временам ему бы молотобойцем, а не бумаги писать, — настырно спрашивал: как Антон продал Ворона. Петр Петрович сунул ему документы, да сам взялся за телефон, позвонил Трубицыну, сказал, в чем дело, следователь трубку взял, долго слушал Трубицына, вздохнул и Петра Петровича отпустил. После его по делу Антона не приглашали… Да, конечно, все, что случилось с Антоном, было неожиданно. Надя маялась, может быть, самой жестокой — материнской маетой, и он ездил не раз в область, какие только пороги ни обивал, но ничего не помогло. Да не только он, но и Потеряев бился, стучался во все двери — и ничего… Как здесь не зарониться сомнению: может, и вправду Антон виновен?
В Третьякове как заладят дожди, то не меньше, чем на неделю. Говорят, началось это, как порубили леса за заводом, ведь добрались и до отрогов гор, да и те деревья, что росли на склонах, повалили. На порубках разросся кустарник, а по низинам земля заболотилась, и оттуда поднимался дурманный туман, цеплялся за голые острые вершины гор, собираясь в дождевые тучи, а они застилали небо, и поначалу моросило, а уж где-то на третий день начинало лить ровно, и казалось, так будет всегда. Тучи нависали низко и держались недвижно. Чаще всего дождь кончался ночью. Небо внезапно обнажалось, и в нем вспыхивали яркие, сильные звезды, а уж утром под солнцем быстро просыхали тротуары и мостовые, но где были колдобины, еще долго держались лужи.
В дожди Петр Петрович чувствовал себя худо, начинала ныть поясница, ломило в суставах и в груди, это старая рана, и, чтобы одолеть боль, не выказывать своего дурного настроения, он уходил в занятия: или читал журналы, которых выписывал немало, или делал заметки для будущих уроков. Давалось это ему нелегко. Надя знала о его маете, отключала телефон в кабинете, сама снимала трубку и, кто бы ни звонил, отвечала строго, хоть и негромко: «Нездоровится… Если что передать — запишу». Она то и дело грела чайник — газ им провели лет пять назад, поставили плиту, — заваривала крепкий чай с липовым цветом. Стараясь ступать тихо, заходила к Петру Петровичу, ставила большую его кружку на стол и уходила.
Она не сразу поняла, когда в телефонной трубке раздалось:
— Надежда Ивановна, это я, Света. Сейчас подъеду…
— Какая Света? — хмуро спросила Надежда Ивановна, но уж когда спрашивала, ее вдруг осенило, с кем говорит, и закричала: — Господи! Да где же ты?!