О Господи, о Боже мой! - страница 24
— Думузи, — говорила я ей (что в переводе значит «истинный сын»).
Обычно я читала вслух, потом чтение мое прерывалось паузами и все чаще. Я перевирала слова, но Думузи слушал, не смея замечать никакой ошибки. Наконец, кое-как сообразив, что я просто сплю, валилась на кровать, едва раздевшись. Но нет, это был еще не конец. Маша хотела что-то сказать. Она хотела сообщить про свою жизнь — коротенькую, но немаловажную. Про Вовку (они близнецы), как увязли в грязи по пути в детский сад, как разбили домру, треснув друг друга по голове, учились в музыкальной школе, как бабушка Доля на даче сварила варенье, положив вместо сахара соль, а дедушка все прилежно съел. (Попробовал бы не съесть!) Эти сюжеты повторялись много раз. Я считала, что происходит осознание себя, процессу нельзя мешать. Дитя должно себя проговорить.
Бывала и другая тема, о том, как она любит… одного человека.
Это было время, когда мои старые поклонники и возлюбленные очаровывались Машей. Начиналось в Москве, а некоторые приезжали к нам сюда лежать у ног — чьих? Но был тот, кто строил куры успешнее всех. В какой-то момент он уехал, исчез за границей. Лопнувшая струна еще гудела… Она, безутешная, рыдала, уткнувшись в меня лобиком, и повторяла, что помнит его каждую-каждую минуту и будет страдать всегда — вернется он когда-нибудь или нет.
Но вскоре предмет ее слез сменился. Он был опять-таки человеком немолодым. Маша вообще увлекалась старшим возрастом, а уж старший возраст был совершенно восхищен ею. К нам приехал совершенно седой человек с молодым лицом, небольшой, стройный. Скрипач, но без скрипки. Он помогал нам в жизни и в трудах деревенских, даже сломал ребро, а она ухаживала за больным. Был момент, когда он чуть не остался у нас совсем, как вдруг стрелка его счастья повернулась и был отвергнут. Он еще боролся за свою мечту и, исходя нежностью, отправлялся на колодец за водой, говоря, что вот берет «ведеротьки и принесет водитьки» (чуть что не водитетьки), но, наверно, пересластил. Маша фыркала, Маша напевала мотивчик писклявым голосом и, всё забирая вверх, перевирала мелодию безбожно (ей легко, слух у нее неважный). Неужели этот ребенок мог так изощренно терзать бедного ухажера, обладавшего, к своему несчастью, совершенным слухом? Но он держался твердо за свои «ведеротьки», были бурные сцены, беганье по окрестным зарослям и намеки на поконченные счеты с жизнью. Пеший маршрут до Андреаполя и обратно, отъезд, письма, художественные открытки, но тщетно, тщетно. Далекий соблазнитель вновь стал соблазнительнее ближнего, и бурные слезы вновь проливались на меня.
Но в те времена, когда скрипач еще не был в отказе и мы сидели втроем под малиновым абажуром, случилось примечательное событие. Однажды он достал толстую тетрадь и сказал, что надо бы написать устав. (Значит, тогда уже брезжило то, чего еще не было.) Написал красивым почерком: УСТАВ. Мы задумались. И ниже (кто из нас — не вспомню): «Посуду моет тот, кто ее видит». Больше никто ничего не придумал. Да и что добавить к гениальному, включающему, если подумать, все.
Мы заглядывали в будущее и думали, что чем дальше, тем мы будем гениальнее и жизнь наша изменится неузнаваемо, а пока… В свой выходной день маша пошла на речку Мочилку полоскать простыни. К тому времени мы приобрели бак и кипятили белье на печке, а полоскать ходили к проточной воде. Был сильный мороз (не сразу мы в ту зиму сообразили завести шерстяные перчатки, а поверх — резиновые). Красными онемевшими руками достала Маша простыню из воды, хотела отжать, а она встала, как столб. Принесла домой, растопила — потекла мыльная вода, пошла снова полоскать… Тут и прибежал директор. Не обнаружив дома, разыскал на ручье. Раскричался: завтра день рождения (или смерти?) Ленина — 21 января, а она как будто не знает, не украсила портрет еловыми ветками! Завтра общешкольный сбор!
Пошла Маша на постылую работу, украшала, роняя слезинки. Но тут пригласили в учительскую, и сказал ей педагогический коллектив… Что сказал, она от меня скрыла — пришла, упала вниз лицом на кровать. Проплакала ночь. Наутро распухла от слез, что и на работу идти, казалось, нельзя. Но пошла. Пошла и я.