Первое вандемьера - страница 8
На Анне Павловне было изумительной красоты алое платье. Открытые плечи и часть спины, глубокое декольте, руки, проглядывающие сквозь кружево, были так соблазнительны, что у Ветлугина внутри всё загорелось, а кончики пальцев похолодели, словно резко подскочила температура. Когда он увидел эту безупречно гладкую кожу, эти пленительные изгибы, он понял, что если сейчас, в этом самом платье, Анна Павловна подойдёт к нему и скажет: «Давай забудем о концерте, пошлём к чёрту твою семью и уедем отсюда» – он возьмёт и уедет, как это сделал Шнеер.
Он смотрел на неё и понимал, что пропал. Окончательно лишился ума. Летит в пропасть, но не в силах оторвать глаз, чтобы остановиться. Готов разрушить всю свою жизнь ради неё, чего каких-то три дня назад даже представить не мог и за что так недавно осуждал лучшего друга. Вообразил, что Кобылянский сплетничает о нём, как о Шнеере – и понял, что ему наплевать. Пропади всё пропадом, гори весь мир синим пламенем – лишь бы быть рядом с нею!
Они вышли на сцену. Зал хорошо встретил Анну Павловну – видимо, наряд её произвёл должный эффект. Как только она села за рояль, стало тихо как никогда. Не шуршали платья, не скрипели кресла, никто не сопел и не кашлял. Для публики наступила развязка захватывающей интриги. С небывалым доселе вниманием люди вслушивались в то, что подсунули им вместо ожидаемого корифея сцены, и готовились разбирать по косточкам каждое касание клавиш её изящными длинными пальцами.
Анна Павловна не замечала этого, ей было всё равно, как смотрит на неё и что думает о ней зал. Она была вся поглощена музыкой, которую собиралась играть, и следующие пятьдесят минут не видела и не слышала больше ничего вокруг. Ей предстояло вступить лишь через несколько минут после начала звучания. Она перестала поглаживать косу, положила руки на колени, закрыла глаза и застыла, словно шедевр античной скульптуры. Алексей Степанович взмахнул палочкой – и загремели бетховенские фанфары, столь нетипичные для жанра фортепианного концерта.
Вдруг он почувствовал, что эта музыка – давно знакомая, десятки раз игранная, заученная наизусть до последней ноты – звучит для него совсем по-новому, словно он слышит её впервые. Не только в ушах и голове, как раньше – она впервые по-настоящему зазвучала в его душе. Как будто прежде души вовсе не было, она спала где-то внутри и лишь теперь проснулась и затрепыхалась в нём, словно птичка, жаждущая вырваться на свободу. Каждый звук отзывался в ней, дёргал её струны, резонировал со всем его существом и заставлял трепетать все его жилы и нервы.
На второй части, которую Анна Павловна играла необычно медленно, с упоительной нежностью растягивая каждую фразу, с ним едва не случилась истерика прямо на сцене, и из глаз его впервые за много лет потекли ручьём слёзы, которые он украдкой едва успевал вытирать рукавом фрака, пока никто не успел заметить. Брамс как никогда ясно говорил с ним. И говорил о нём. Полвека назад этот суровый немец пережил те же чувства, и в тот момент Ветлугину казалось, что в этой музыке они выражены точнее и яснее, нежели в любой другой.
Как это часто бывает, публика оказалась умнее профессионалов. Когда отгремел последний торжественный ре-мажорный аккорд, зал взорвался овациями и минут десять не отпускал музыкантов со сцены. Алексей Степанович и Анна Павловна снова и снова выходили и кланялись, держась за руки. Им несли букеты, особенно Анне Павловне, которая так светилась от счастья, что даже расплакалась. Для неё это был огромный успех, грандиозный карьерный взлёт, о каком несколько дней назад она не могла и мечтать.
Ветлугин же чувствовал себя словно выжатый лимон. Как заведённый, улыбался, принимая цветы, но в душе хотел лишь сесть в артистической и умереть. Внезапно осознал он страшную вещь: концерт закончился, и сегодня они разъедутся по домам. Анну Павловну он увидит не скоро. Может быть, не увидит никогда. И вынужден будет вернуться к прежней жизни, которая теперь казалась ему адом. Какие бы страдания ни причиняла ему любовь к Анне Павловне – он не променял бы их на благополучную жизнь до знакомства с нею. Ведь тогда он и вовсе не жил, а существовал. Не ведал настоящей любви, а значит – и настоящей жизни.