Поминальный огонь - страница 6
Джагсир вспахал уже половину борозды, а на соседних полях все было по-прежнему пусто и немо. Он остановил упряжку, провел ладонью по холодным бычьим спинам, потом достал из-под тахли завернутую в край мукки[4] патоку, протянул по большому комку быкам и долго стоял возле животных, пока они облизывали ему пальцы. Быки лизали руки Джагсира, и в груди у него разливалось что-то теплое... Но вот он снова взялся за поручни плуга и двинул упряжку вперед, подбадривая быков:
— Живее, живее, мои львы! Пока солнце не поднялось высоко, мы с вами вспашем половину поля!
К тому времени, как показалось солнце, через поле протянулись уже две свежие борозды. Когда теплые лучи упали на спину Белого, Джагсир вдруг увидел, что она сверкает, будто золотая прошивка. Никогда еще бычья спина не виделась ему такой красивой. Он остановил упряжку, залюбовался спиной Белого, потом стал ласкать его, машинально глядя на дорогу, ведущую к деревне, и будто что-то вспоминая. Но вот взгляд его стал более пристальным. Вначале Джагсир ничего не мог разобрать, потом приметил на дороге крошечную сгорбленную фигуру матери. Опираясь на клюку, она семенила по обочине дороги. Тогда Джагсир оставил упряжку на борозде, а сам уселся под тахли. Нанди торопливо ковыляла к полю. Казалось, в ее маленьком теле клокочет бурное пламя. По мере того как она приближалась, Джагсир все явственнее различал каждую черточку ее лица. Сколько уж лет в праздничный день пахоты подмечал он на лице матери эту улыбку! В солнечном сиянии бесчисленные морщинки на ее лбу уподобились затейливым золотым украшениям, белые волосы сверкали, будто серебряные струны. Джагсиру почудилось, что перед ним не Нанди, а Лунная Мать, та самая Лунная Мать, что пряла свою пряжу, — чеканное изображение на серебряном блюдце, виденное им давным-давно, в далеком детстве...
— Еле добралась... Совсем дышать нечем... — бормотала себе под нос Нанди, подходя тем временем к тахли. — О, враг мой, муж мой! Хоть бы ты поскорей призвал меня к себе!..
В ответ на эти сетования Джагсир только усмехнулся. Он поднялся с земли, чтобы снять с головы матери решето с едой, принял от нее кувшин сырого молока. Навалившись на свою клюку, Нанди пыталась распрямить спину. От боли морщины на ее лице стали глубже, из глаз полились слезы. Одной рукой она вцепилась в палку, другую уперла себе в поясницу и все никак не могла выпрямиться.
— О-о, строптивец! — не то вздохнула, не то простонала старуха и, словно лишившись последних сил, опустилась на землю. — В мои-то годы прислуживать тебе в поле! — И снова к нему, к тому, кого уже не было: — Всю свою жизнь ты толковал о законе, но если бы сам ты следовал закону, разве довелось бы мне терпеть такое?..
Она прикрыла лицо краем сари и от души всплакнула, затем, всхлипывая, принялась тихонько напевать вайны — плач по усопшему:
Джагсир вначале принимал все это спокойно, однако причитания матери переворачивали ему душу. Как ни крепился, а и его прошибла слеза.
— Да будет тебе, матушка! — взмолился он хриплым голосом, утирая глаза краем тюрбана.
Но старуха не унималась. Она плакала и выводила вайны до тех пор, пока не облегчила сердце. И все это время Джагсир не мог одолеть слез.
— Разве станет поминать тебя мой единственный сын, о, ты, сошедший в ад! — всхлипывая, укоряла она отца Джагсира, а сама тем временем раскутала решето и все бормотала над ним, все бормотала: — Пока был жив, не сумел позаботиться о сыне, так что уж теперь... Не переправил сына на пароме жизни туда, на счастливый берег, а самому ему нынче уж и не переправиться...
Не переставая причитать, Нанди вынула из решета сладкий хлебец, посыпала на него горсть вареного риса и возложила на поминальный столб. Потом плеснула на камни немного молока и поставила кувшин себе на голову.