Праздник последнего помола - страница 17
Дорога туда одна — сенная, то есть трудная, песчаная. По ней осенью возят сено, лозу, древесные колоды. Но мне эта дорога не подходит, мне нужно идти по матвеевской стежке до луковского осокоря, самого высокого в селе дерева, а оттуда — опять же по матвеевской стежке — пробираться в плавни.
Какое-то давно знакомое, однако непостижимое чувство тревожило меня, оно мешало мне двигаться в одном направлении, я петлял, словно заблудившись в зарослях, между выбоинами и канавами, пока наконец не вышел к нашему ориентиру — к охмаловской дикой груше. Мимо нее, кроме Жовнинского тракта, не ведет ни одна дорога, нет даже тропинки, но пока ты эту грушу не увидишь, пока не сориентируешься, куда следует идти, — тебя мучит неизвестность, кажется, что вот-вот заблудишься, не доберешься до цели или на пути к ней тебя постигнет неудача.
На просторном выгоне, в загородках из пахучих сосновых плах, еще лежал с ночи скот — колхозный и частный. Скот ночевал теперь только там, на выгоне, под присмотром и охраной дежурных доярок и постоянных сторожей. Доярки будили своих молочниц, ласково похлопывая их ладонями по шее, и принимались доить — кто устраивался на скамеечке, кто садился на корточки. Я знаю, почему они спешат подоить коров как можно раньше: многие носят, переходя реку вброд, или возят на лодках утреннее, самое вкусное молоко — только что процеженное, теплое, еще пузырящееся, желтое, как масло, — вон туда, на остров Качала, где раскинули лагерь гидростроители, или гэсовцы, как их по-простому называют.
Одни дешево продают молоко, творог, сметану, ряженку и другие продукты, другие отдают даром — все равно девать некуда. Между гэсовцами и посулянами уже завязалось знакомство, возникла дружба: ведь на острове Качала немало сельчан, нанявшихся на сезон разными помощниками и исполнителями. Меня тянуло туда посмотреть, как они живут, как работают — может, посчастливится встретить кого-нибудь из своих, — но не лежал на Качалу мой путь. Вела меня другая дорога, ее не разглядишь, она проходит через сердце, это наша с отцом общая дорога, потому что мы вдвоем шагали тогда напрямик, шли на натужный голос боя, гремевшего на том берегу…
…Не шли, а собирались идти на фронт, который ранней осенью сорок третьего проходил неподалеку от нашего села, тут же за Днепром. Я не раз слышал хлопанье выстрелов и даже крики атакующих, но это не пугало меня. Наоборот, в глубине души тихонько радовался, что ухожу на войну, что, может быть, мне доведется стрелять.
Отец долго копался в сундуке, перебирал материнские цветастые платки, юбки, куски полотна — точно прощался с ними. А потом молча укладывал походные вещи в домотканый мешок с веревочками. Нас ждал сосед дядько Макар. На нем повисли трое ребятишек, на плече громко голосила жена…
Мы пошли втроем к берегу. Шли вот по этому выгону, напрямик. Потом по тропинкам между буртами и красной лозой — тяжело скрипел под ногами зернистый песок.
Остановились, чтобы поправить друг другу котомки за спиной. Я оглянулся одновременно с отцом, нашел глазами нашу осиротевшую хату. Она стояла на пригорке в вечерней сизой мгле и смотрела нам вслед темными окнами.
Обернувшись снова, я отыскал взглядом хлев. В нем жила наша коровенка Сорока. Последний раз я видел ее, свою любимицу, когда она вырвалась из стада, которое полицаи гнали на острова, за Днепр, — туда удирали фашисты. Сорока вбежала к нам во двор — и прямо за изгородь. Легла в темном углу, притаилась дрожит… Пронюхали, собаки, примчались, катюги, кнутами выгнали ее, дрожащую, из ограды, погнали к остальным, обреченным… Несколько дней я все ждал, все надеялся, что Сороке удастся спастись, что она прибежит — возвращались же у других…
Шагая за отцом, я вглядывался в кусты — не притаилась ли где наша коровенка? Окинул взглядом луг и вдруг увидел девушку. Она, должно быть, давно бежала, потому что часто спотыкалась, останавливалась. Ни за что не поверил бы, если б не узнал ее, когда она подбежала ближе, что это Оленка, та самая Оленка, жившая за Сулой, которую я в тот раз, перед самой войной, так и не сумел догнать.