«Пятьсот-веселый» - страница 6
— Живой? — время от времени спрашивал я его. Не сразу, с трудом, глухо, будто из-под земли, он отзывался:
— Ж-жи-во-ой. Хо-лодно-о.
— Вот остановимся, сбегаю за дровами, — обещал я в который раз, но когда остановится поезд и сколько Вальке коченеть на полу вагона, было неизвестно.
Нас посадили в вагон, обнадежив, что есть печка, но когда эшелон тронулся, я обнаружил, что печка-то есть, а вот дров нету. И я выскакивал на каждой остановке, рыскал поблизости — чем поживиться. Мне везло. То доску стащу, то остатки штакетника разломаю. Однажды обоз с сеном под руку подвернулся. Двигался он мимо эшелона, когда мы на разъезде стояли. Надергал я несколько охапок сена, Вальке на подстилку. А с последнего воза и бастрык упер. За мной возчик гнался. Благо, эшелон тронулся. Возчику я показал язык, а он грозил мне бичом и матерился. Даже жалко стало его — без бастрыка воз развалится. Но и мне хоть пропадай — Вальку-то надо греть. А возчик сено и веревкой стянет, да и не один он там — помогут.
Ехали мы уже двое суток, а Слюдянка, где был наш госпиталь и куда я вез Вальку, будто отодвигалась все дальше и дальше. При хорошей езде до нее было-то, поди, всего шесть-семь часов, но наш «пятьсот-веселый» то несся как угорелый, то останавливался на каком-нибудь пустынном разъезде и стоял часами, пропуская воинские эшелоны на запад или товаро-пассажирские на восток. Они грохотали мимо, обдавая нас снежным бураном. А Вальке было совсем плохо. И я боялся, что не довезу его…
Теперь же я еду в мягком вагоне, отделанном по-современному — пластиком и никелем. В купе на чистых простынях спокойно спят не знающие войны люди. Меня же снова отбрасывает в юность, время вдруг повернуло вспять.
2
…Эшелон неожиданно притормозил.
Колеса все реже стучали по стыкам рельсов и наконец со скрипом остановились. В наступившей тишине послышались завывания и злобные толчки ветра в дощатые стены теплушки.
С натугой отодвинул я примерзшую дверь в сторону. Поезд стоял в лощине между заснеженных сопок, и прямо передо мною, возле железнодорожного полотна, чернел обдутыми боками штабель шпал. Сверху нарос искрящийся в лунном свете сугроб, и штабель был похож на осевшую, занесенную бураном землянку, каких немало было в моем городке, на окраине, где ютилась голытьба, сама себе строившая засыпушки и землянки на бесхозной бросовой земле.
Я обрадовался. Вот — рукой подать! — лежит огонь, лежит тепло, лежит Валькино спасенье.
Не раздумывая, я спрыгнул и, проломив верхнюю заледенелую кромку наста, угодил в сугроб — глубокая канава, идущая вдоль железнодорожной насыпи, была доверху набита снегом.
Проваливаясь по пояс, побрел к штабелю. В ботинки сразу же набился снег, и ноги заныли от холода еще больше. Я месил, толок снежное крошево, пробивал тропинку; снег крупитчато пересыпался под ногами, шуршал, и ботинки вязли, как в песке.
Я плыл по пояс в сугробе, плыл как по густой воде, с хрустом проламывая затвердевший наст. Он острыми осколками больно царапал мне голые кисти рук между рукавицами и рукавами шинели.
Наконец пробился я до штабеля и тут понял, что ничего мне не сделать: шпалы примерзли друг к другу, спаялись намертво, словно кирпичи, скрепленные цементом, только вместо цемента — заледенелый снег.
И все же я начал выдирать ближнюю, как мне показалось, менее припаянную шпалу. Отдирал изо всех сил, но сдвинуть с места не мог. Надо было торопиться, сколько будет стоять поезд — неизвестно. Правда, по опыту я знал, что если уж он остановился, то надолго. Чтобы подбодрить себя, я запел любимую песню отца:
Отец пел эту песню, когда ему было трудно. Если бы мой отец был жив и оказался сейчас рядом, мы разделались бы с этими шпалами в два счета. Он был сильным, мой отец, в споре перетягивал на ременных вожжах пятерых мужиков. В землю врастал ногами, и мужики не могли с ним совладать. Я же пошел не в него — ни силы, ни удали. Только длинный такой же — верста немеренная. Правда, и упрямый, как он. В детстве моем бабка, когда у нас с ней возникала перебранка, всегда говорила: «Ах, варнак, вылитый батя! Упертый, хоть кол на голове теши».