Счастья тебе, Сыдылма! - страница 24

стр.

— Ой, какой стыд! И ты еще в стахановках ходишь!

— Вы только подумайте — поить людей разбавленным молоком!

— Вернешь колхозу все грамоты!

Я побежал на шум. Доярки с презрением смотрели на Жалму. И только тогда впервые увидел я лицо тети без обычной доброй улыбки. И все же какие были у нее тогда глаза, — не помню. В памяти остались только добрые, только радостные глаза тети Дулмы!

* * *

Заправляю авторучку из пузырька с чернилами. И вдруг замечаю — дважды написал эту фразу: «В памяти остались только добрые, только радостные глаза тети Дулмы!» Да еще усилил предложение восклицательным знаком.

Подошла как-то к моему рабочему столу мама. Взяла в руки мои исписанные листки со множеством приклеенных заплаток, долго смотрела на них, словно искала ошибки. «Зачем вам рукопись? — думаю я. — Ведь вы сами заявление на пенсию написать не умеете. Разве вы сможете сказать что-нибудь о повести. Зачем вам это?»

Не знаю, разобрала мама что-нибудь в написанном или просто так сказала, по догадке:

— Не оттуда надо было начинать. Издалека надо Хотя… ты же не знаешь этого, маленьким был еще.

И посмотрела на меня так, словно я виноват в том, что не помню это ее «издалека». Я чуть было не сказал ей: «Разве я виновен, что так поздно увидел белый свет?»

Наверно, ей что-то не понравилось. А может быть, она решила еще раз повторить свое обычное: «Сынок мой, зря мучаешься над этой книгой. Ты рано поседел. И плохо знаешь тех людей, о которых пишешь. Ничего нельзя выдумывать, ничего нельзя добавлять от себя. Ни радости, ни горя, ни сахару, ни соли!» Присела она у моего стола. Догадываюсь — будет читать нравоучение. Ну что ж, я готов послушать…

Кстати, надо рассказать о моей строгой матери. Весь наш улус Улаан-Ганга знает, что я рос без отца, что на первый колхозный сенокос она выходила, посадив меня себе на шею. Да и сам я хорошо помню те тяжелые годы войны, когда она до рассвета варила студень из вырезок кожи, чтобы было чем меня накормить. Разве смогу я сосчитать все те невзгоды, что выпали на долю моей бедной мамы. Может быть, трудная жизнь и оставила свой отпечаток на ее характере, может, потому она так сварлива и обидчива. Моей жене иногда очень трудно с нею. Она и упрекает и капризничает. Но все это я понимаю умом, а сердце говорит одно: «Нет на свете дороже мамы!»

Я очень прошу выслушать ее рассказ, хотя мы и отойдем несколько в сторону. Но буду писать дословно, потому что за одно неточное слово мне крепко попадет, и я услышу сотню точных слов в мой адрес.

— Не торопись писать об Иване Фролове, — начала она. — Когда мы с Дулмой были еще девицами, где был Иван, женат был или нет — никто не знал, темная ночь. Я потом об этом у него никогда не спрашивала. Но он часто хвалил свои родные места. Чему удивляться — каждый хвалит свою родину, свой очаг и дом, где родился. Конечно, и русским милее всего русская земля… Но только в те годы ни у нас, ни на родине Ивана не было ничего похожего на теперешнее…

Вот голова дырявая — не могу вспомнить, в каком году это было… в общем, тогда по Улаан-Ганге прошел слух, что будет у нас коммуна — это, значит, в одну кучу все имущество, весь скот, кушать будем из одного котла и…

Она вдруг замолчала и долго смотрела в пол, словно что-то увидела там. Я знаю, что она, старая бурятка, постеснялась родному сыну сказать все, о чем говорили тогда в улусе. Она не знает, что я уже слышал этот ее рассказ, но тогда слушали ее равные ей по возрасту старухи.

«Говорили, что в коммуне не будет ни жен, ни мужей, и все будут спать под одним одеялом». И дальше она рассказывала им: «А Жалсаб тогда только-только женился на Дулме. И когда пожилые мужчины, посмеиваясь и перемигиваясь, говорили об общем одеяле, лицо Жалсаба становилось мрачным, прямо черным. Смотреть страшно».

Не знаю, поняла ли мама, что я догадался о том, что она не досказала, но только продолжала свой рассказ так, словно и не было никакой заминки:

— Ой, и кому она была нужна, эта коммуна? Разве что обжоре Жабану! Был у нас такой ненасытный человек, бобыль. Он резал скот для общего котла. Говорили, что за сутки он съедал полбарана. А когда умер, пошли разные разговоры: что у него заворот кишок, что он курдюком подавился. В общем, люди правильно говорили, что коммуна на руку только обжорам да собакам…