Сестренка батальона - страница 35
Каждый вечер, прежде чем лечь спать, Садовский играл на скрипке.
— Для кого ты играешь? — спрашивал Клюкин. — Для себя, для своей души? А то — для всех. Есть разница?
Зная, что молчун Пастухов пишет стихи, он сумел убедить и его:
— Ведь это так здорово! Люди думают, поэты какие-то особенные. А они — как все. Нет уж, вы, Гриша, пожалуйста, не отказывайтесь...
Как на праздник, строем, с песнями, шли в батальон соседи — танкисты, автоматчики.
Елкин, Переверзев и Клюкин с командиром бригады Денисовым и начальником штаба Моршаковым уже заняли места в первом ряду.
Зрители не умещались в просторной землянке клуба, сидели на полу перед скамьями первого ряда, стояли в проходах у стен. Пение Братухина и Ивана Ивановича, игра Садовского на скрипке, Ежикова — на баяне, частушки и цыганские романсы Симы Купавина под гитару — все это было слышно и у входа, где, поджидая Юрку, стояла Наташа. Но вот ведущий концерт Вязников объявил: «Пляска. Исполняет гвардии лейтенант Лимаренко», и Наташа не удержалась, стала протискиваться внутрь. Сидевший с краю Марякин, увидев ее, попросил ребят подвинуться.
— Некуда, — отрезал Братухин. Тогда, вздохнув шумно, Лешка встал.
— Садись. Ладно уж...
Наташа не могла понять, почему вдруг Лешка и Федя, ее лучшие друзья, в последнее время стали избегать се. Она хотела вернуться к выходу, но солдаты стояли плотно, шикали:
— Да сядьте вы оба. Не стеклянные.
По сцене медленно, даже лениво, но красиво, гордо шел Лимаренко. Подойдя к краю сцены, внезапно, будто сыпанул горсть гороха, выдал трескучую и легкую дробь и пошел кружиться, расставив руки, так что лишь мелькали галифе да лицо да подымались и падали волосы. Потом резко — у всех захватило дыхание: упадет! — остановился, непринужденно и невесомо, как мячик, пустился вприсядку, а после нее снова выбил лихую, азартную дробь.
— Эх, ядрена капуста! — громко восхищался Иван Иванович.
А когда Вязников объявил давно уже всем известный номер политической сатиры в исполнении Садовского и Лимаренко, землянка, казалось, рассыплется от грома аплодисментов.
Лимаренко стоял, заложив руки за спину. Садовский, просунув свои руки ему под мышки, спрятался за ним. Одно сочетание крепкой ладной фигуры Лимаренко с длинными худыми руками и тонкими, как прутики, пальцами Садовского, вызывало восторженный рев. По ходу остроумно сочиненных Вязниковым «политических речей» Геббельса и Гитлера, которых изображал Лимаренко, Садовский отчаянно жестикулировал, чесал Сергею затылок, дергал его за ухо, лохматил волосы. Не зная, что еще выкинут руки Садовского, Лимаренко косился на них с опаской. Зрители хохотали до слез, до боли в скулах.
Весной сорок четвертого года в батальон, стоявший в обороне в Карпатах, на должность начальника штаба пришел изысканно вежливый, щеголеватый капитан с холеным лицом. Когда танкисты узнали, что после мытья он мажет руки глицерином, которого, как злословили некоторые, запас на всю войну, а ногти подтачивает крохотной пилкой, они не стали скрывать своей неприязни и достаточно громко — пусть слышит! — отпускали вслед капитану ехидные слова:
— Он, поди, и ногти лаком мажет, — язвил Братухин.
— Очень даже возможно, — поддакивал Марякин. — Видел, как они у него блестят?
— И перманент наводит, — тут же сочинял Федя. — У него такие щипчики есть, он их сунет в огонь, а потом крутит волосы.
Иван Иванович, который терпеть не мог, когда при нем обижали людей, и тот изменил себе.
— Сказывают, — тоже ввязывался он в разговор, — будто капитан утюг с собою привез да коробку со всякими щетками. Кудри-то свои, ровно шерсть на лошадиной холке, щеткой обхаживает.
Садовский, казалось, не обращал внимания на эти разговоры, был неизменно ровен, всегда улыбался. Выросший в Одессе, в окружении многочисленной староеврейской родни, он необычно и смешно строил русские фразы:
— Вы, сержант, — молодой человек, — отчитывал он Лешку Марякина, когда случалось слышать его виртуозную брань, — и мне стыдно, если вы говорите такие слова. Вам двадцать три, а вы уже имеете дурную привычку говорить грязно, как дореволюционный одесский матрос.