Трудная година - страница 21
Задержавшись на минуту возле приклеенного на заборе приказа, подруги молча двинулись дальше, к центру. Пешеходы попадались редко. И было странно, что, проходя мимо дома профессора Кунцевича, они увидели самого старика. Он отоял перед открытой калиткой в своей неизменной бархатной шапочке, из-под которой виднелись седые волосы, в белом халате, без пальто, и его правая рука, как всегда, была согнута в локте, и тонкие пальцы прижаты к груди.
— Профессор...
Он остановил Нину хриплым, грубым голосом:
— Не беспокойтесь, не простужусь. Представьте — у меня лежит Кац. Я сделал ему пять операций. Можно сказать, он — мое произведение. Нет! Я не отдам его в гетто. Пусть меня самого туда гонят! — И он показал растопыренными пальцами куда-то в сторону рынка.
— Я что-нибудь придумаю, профессор.
— Придумайте и приходите, Ниночка, приходите!
Наконец они остановились. Улица преградила им дорогу. И по ней, по этой улице, в полном молчании, медленно, будто где-то впереди был покойник, шли люди. В большинстве своем это были женщины, дети, старики и старухи. Возможно, были среди них и молодые мужчины, но отчаяние состарило их лица, и отличить их было трудно. Только шорохи, однообразное шарканье — звуки человеческих шагов, тяжелых, растерянных, не подвластных команде. Многие несли узлы с одеждой и постелью, и было что-то странное в этих разноцветных пятнах — в красных, синих, полосатых. Дети... много, много детей... Вера их видела в детских садах, в школах — обычная советская детвора, шумная, говорливая, веселая. А здесь... Потупленные взгляды. И — полное молчание. Будто и они, эти каленькие человечки, осознали всю глубину трагедии.
Вот высокая женщина под тяжестью узла подалась вперед. Узел в красную и синюю полосы, должно быть, тюфяк, из него выглядывает головка ребенка в черной шапочке. Мотается эта головка в такт материнским шагам. Рук не видно, только одна головка в черной шапочке и огромные, расширенные от удивления детские глаза. Дальше идет седобородый старик-еврей. По виду кажется, что он выхвачен из прошлого — и длинное черное пальто, и картуз с блестящим козырьком, и сивый клин бороды, и такие же сивые пейсы. Он всего повидал за свой долгий срок — и царские погромы, и издевательства кайзеровцев, и грабежи пилсудчиков. Он дожил, наконец, до спокойной, тихой старости в мире, сотворенном его детьми, которые старость дочитали и уважали. И вот теперь...
Идут и идут бесконечные, молчаливые вереницы людей. Будто горе вороном кружит над их головами, и оттого низко склоняются они, боясь поднять лицо вверх, навстречу яркому морозному солнцу. И не тень ли черных крыльев легла на них, сделав молодых стариками?
Ожившие библейскйе предания... Великий исход... Из радости — в отчаяние, в горе, в страдания...
Там-сям стоят люди на тротуарах, смотрят на эту медленную человеческую реку. И у них такие же хмурые лица и только глаза время от времени вспыхивают гневными огоньками. А на уличных перекрестках — грязно-зеленые шинели немцев и похоронно-черные мундиры иолицаев.
— Юдэ, юдэ, шнэль!
— Шнэль, шнэль! — сыпется шрапнелью — от слов этих сухо лопается тишина морозного воздуха.
На глумление, на насилие, на грабеж обречены люди в этом городе, в том самом городе, который был для них родным и милым и в котором сейчас орудует стая оккупантов...
— Пойдем, Вера...— тихо говорит Нина.
Но Вера не трогается с места. Ей все кажется, что тяжелая короткопалая рука в рыжих веснушках схватила за плечо и прижала ее тело к земле — и теперь ни шевельнуться, ни освободиться от нее нет силы...
Час, два, три, вечность...
Трудно даже поверить, что в этом полуразрушенном городе может быть столько людей. Не из мрака ли прошлого повстали они? Не пращуры ли вышли из тумана минувшего, канувшего в вечность, чтобы своей солидарностью поддержать наших современников, их потомков, в беде и горе?
Нина берет Веру под руку и медленно идет с нею по тротуару. Нина знает — подруга поражена и подавлена зрелищем, и в каждом третьем она видит своего мужа... Такую надо вести осторожно, как больную... И вдруг на углу они сталкиваются с Момой. Сумасшедший стоит неподвижно, в очках, с двумя черными книжками под мышкой. Когда женщины подходят, он протягивает руку в их сторону и говорит — при этом лицо его оживает — на нем прорезывается такая жгучая мысль, что, кажется, к сумасшедшему вернулся разум.