Вечерний свет - страница 63
В слабеющем свете уходящего дня я еще раз оглядел смутные контуры мертвых развалин и сорняки, выбивающиеся, подобно клубам жирного черного дыма, из расщелин развороченного камня у моих ног. И я отбросил мысль о возвращении в гостиницу. Я двинулся наугад в глубь каменной пустыни, края которой уже окутывала ночь, и вскоре наткнулся на какое-то подобие лощины или, вернее, довольно прямой дорожки меж развалин, шириной не более полуметра, конец и начало которой терялись во мгле. Я догадался, что попал на бывшую главную улицу гетто, ставшую едва заметной, когда все вокруг почти сровнялось с землей.
Потом ночь окончательно вступила в свои права. Чтобы не свалиться в какую-нибудь воронку, приходилось на ощупь выбирать надежную опору для ног, обдирая руки о колючки. Я бы мог еще без особого труда найти путь назад, потому что вдали, низко над землей, увидел белый свет четырех прожекторов — они висели на высоких столбах и освещали памятник после наступления темноты. Но, очевидно, тут же начался спуск, потому что уже через несколько секунд меня обступила полнейшая темнота, нарушавшаяся лишь слабым мерцанием редких звезд в высоком небе. Теперь мне хотелось лишь добраться до какого-нибудь ровного места, где можно было бы присесть. После недолгих поисков я и впрямь нащупал плоский камень — ступеньку лестницы или что-то в этом роде, — на котором удобно было примоститься. И я опустился на щебень, подстелив свой плащ. Откинувшись назад, я глядел на звезды или чертил огоньком сигареты причудливые фигуры в воздухе. Вдруг мне пришло в голову, что ведь меня могут здесь найти, и я даже развеселился, представив себе настороженные лица людей, обнаруживших меня, их расспросы и мою собственную растерянность. Потом я уже всерьез задумался над тем, как бы я объяснил смысл своего пребывания в этом месте. Не одно, а много объяснений приходило на ум. Но сейчас мне только один вопрос казался уместным: а разве могло быть иначе? Я сказал себе, что мой долг — отбыть почетный караул у могил тысяч близких и незнакомых мне людей, умерших не в своей постели.
Здесь, в гетто, ничто не стояло между мертвыми и мной, так же как ничто не стояло между живыми и мной там, в городе. Я постиг и живых, и мертвых, весь народ, речь которого я не понимал и на землю которого никогда раньше не ступал, народ, говоривший со мной лишь языком своих страданий и подвигов. После чрезмерного напряжения дня, после изматывающего нервы контраста между недвижным зноем и бешеным темпом строек, теперь меня окружала безжизненно-стылая мгла. Я не чувствовал ни малейшей усталости и весь отдался во власть нескончаемой череды мыслей и ассоциаций, появлявшихся на миг, чтобы тут же вновь исчезнуть. Ночь была очень темная, и небо, все еще почти беззвездное, чернотой лишь едва уступало земле.
Не знаю, сколько времени я провел так, не пытаясь направить мысли в какое-то определенное русло и пребывая в блаженном и расплывчатом полусне, как вдруг нечто отвлекло мое внимание. Если даже в данном случае уместнее было бы сказать не «отвлекло», а «привлекло» — ибо направило мои мысли к конкретному предмету, имеющему определенную форму и размер, — в тот момент я бы предпочел сказать именно «отвлекло», так как склонен был воспринимать все, что нарушало отрешенное состояние моего духа, как досадную помеху. Этим предметом было письмо, которое с той минуты, когда я полез в карман за сигаретами, вновь завладело моими мыслями как навязчивая боль или как предстоящее тяжелое испытание, — письмо, которое я в этом мраке и прочесть-то не мог; но я уже знал, что и при ярком свете дня наверняка сумел бы с закрытыми глазами восстановить его в памяти.
Стоило мне скрепя сердце примириться с утратой мечтательного настроения, как голова моя заработала необычайно ясно и четко, так что я отнюдь не склонен был отдаваться во власть галлюцинаций. И все же при мысли о письме мне вполне могло послышаться что-то вроде равномерного дыхания, исходившего из могучей груди, причем я подумал бы, скорее всего, о ветре, даже о надвигающейся грозе, когда это дыхание или шелест, приближавшиеся ко мне сразу со всех сторон, стали походить на далекие, очень глухие раскаты грома. Такое предположение ни на чем не основывалось, так как на небе не было ни туч, ни зарниц, но шум тем не менее непрерывно нарастал, превращаясь постепенно в такой рокочущий гул, как будто над городом выпал гигантский, оглушительный град. Все это ничуть не испугало меня, потому что я все это время сжимал в кармане письмо, — то, что я слышал или ожидал в следующий миг увидеть, словно исходило с его страниц, обрывочных и тревожных, как сигналы бедствия пропавшей экспедиции. Вокруг поднялся лес темных силуэтов правильной геометрической формы. Глаза, и в темноте различающие объемность предметов, сразу подсказали мне, что силуэты эти — не тени. Сжимая в руке письмо, не мне адресованное и незнакомым человеком написанное, я не только увидел — я всем существом поверил, что этот глухой треск и впрямь производит какой-то твердый материал, внезапно пришедший в движение. В шум, порождаемый мертвой материей, теперь вплелись уже и человеческие голоса, возгласы, крики, шаги, свист. Хватая воздух ртом, словно утопающий, я через силу, едва передвигая ноги, потащился туда, чтобы слиться с теми, чьи голоса внезапно зазвучали вокруг. Все это означало не что иное, как воскресение гетто, призрачное и своевольное превращение щебня в сомкнутые ряды серых четырехэтажных зданий, битком набитых людьми.