Восточней Востока - страница 12
Верно, что реакция обычно бездарна. Но иногда опа бывает и талантлива. Тогда это вдвойне опасно.
И вот — самоубийство.
Самоубийство после неудачной попытки поднять на путч один из полков «сил самообороны». Самоубийство, обдуманное заранее (возможность неудачи Мисима предвидел), отрежиссированное, театральное. «Последний спектакль господина Мисима», — сказал мне японский физик, стажировавшийся в этот момент в Новосибирске и лично знакомый с писателем. Рассказывают: за три недели до смерти Мисима устроил в Токио выставку своих фотографий (полуобнаженное, отграненное специальной гимнастикой тело), одна из них — в исходной позе для харакири.
Газеты сообщили подробности: свою акцию Мисима совершил в здании армейского штаба, в присутствии ошеломленного генерала, которого перед тем сподвижники писателя (из его «личной гвардии») привязали к креслу. Ближайший из этих сподвижников затем снес учителю голову, сокращая тем самым его мучения, а потом учинил харакири над собой.
Искали объяснений: говорили о подспудном комплексе неполноценности, скрытно терзавшем энергичного Мисима, об идейном крахе, о жесте отчаяния. И наоборот: о фанатической вере в торжество своих идей.
Но, как бы то ни было, ошибкой — и опасной — является тенденция к облегченной трактовке случившегося. Уже в иных комментариях оно представало совершенным фарсом (между тем если это фарс, то не слишком ли дорогостоящий?), уже и произведения Мисима пренебрежительно именовались романчиками.
Ах, насколько было бы все легче, если бы силам прогресса противостояли одни паяцы, параноики, бездарности и духовные ублюдки.
Жизнь показывает: противник может быть и умным, и талантливым, знающим тайные пружины человеческих душ, человеческой психики.
Об этом необходимо помнить. Об этом говорит мрачная история жизни и смерти Юкио Мисима.
Но не об этом прежде всего думаю я, когда вспоминаю свои соприкосновения с литературным миром современной Японии. Вспоминаются искренние, честные строки молодых поэтов, проникнутые стремлением разобраться в сложностях жизни. Вспоминаются мудрые и глубокие стихи их старших наставников, передающих литературной молодежи демократические традиции Исикава Такубоку и Такидзи Кобаяси. Вспоминается ответ одного старого прозаика на мой вполне традиционный вопрос: «В чем вы видите первейшую обязанность писателя в современном мире?»
— У Горького есть один рассказ, — произнес задумчиво мой японский собеседник, — основанный на автобиографическом факте: как-то в молодости, в период скитаний по России, ему довелось принимать роды у нищенки. «Рождение человека» — называется этот рассказ. Я думаю, что задача писателя во все времена, в том числе и в наше, — ежедневно, ежечасно способствовать рождению человечности…
По-моему, это прекрасно сказано!
Из японской поэзии
Эта глава служит как бы дополнением и иллюстрацией к предшествующей.
Знакомясь с произведениями японских поэтов прошлого и настоящего, по мере возможностей эксплуатируя для этой цели знающих русский язык японцев, добывая английские издания, вслушиваясь в звучание стихов в оригинале, я часто испытывал соблазн передать то, что понял и почувствовал, средствами русского языка и стиха.
Передать — но как?
Рифмы, размера, по крайней мере в нашем понимании, японская поэзия не знает.
В отношении поэтической классики — хайку, танка — путь, в общем, известен. Он найден усилиями советских переводчиков-японистов, и это можно без преувеличения назвать творческим подвигом. Хайку (или хокку) обычно переводится в три строки, танка (или пака) — в пять. При переводе стремятся сохранить характерное число слогов (семнадцать — 5–7–5 — для хайку и тридцать один — 5–7–5–7–7 — для танка, но это правило необязательно, ибо ни слух, ни зрение русского читателя не обучены строго фиксировать число слогов. Взамен строчкам хайку или танка придается одни из русских силлабо-тонических размеров, а иногда о легкая, неназойливая рифма:
(Рёта. Перевод В. Н. Марковой)
С новой формой — сложнее. Если воспринимать ее формально, на слух, — сомнений не остается: это свободный стих, верлибр, столь распространенный сейчас в зарубежной поэзии и ограниченно практикуемый у нас. То есть: ни рифмы, ни строгого размера, стих отличается от прозы лишь способом мышления, образной «густотой».